Кому принадлежат слова скорбная обитель
Перейти к содержимому

Кому принадлежат слова скорбная обитель

  • автор:

О НЕКОТОРЫХ ОСОБЕННОСТЯХ СТРУКТУРЫ ЖИТИЙ СВЯТЫХ В СОСТАВЕ «КИЕВО-ПЕЧЕРСКОГО ПАТЕРИКА» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

Похожие темы научных работ по языкознанию и литературоведению , автор научной работы — Башлыкова М.Е.

ТОПИКА ЖИТИЙ В КИЕВО-ПЕЧЕРСКОМ ПАТЕРИКЕ РЕДАКЦИИ 1661 ГОДА
Несколько замечаний о социальных аспектах древнерусского монашества XI — первой половины XIII вв
Антоний Печерский и начальная история русского монашества (Рясофор в Древней Руси)
К вопросу об источниках содержания древнерусского монашества кон. X — первой трети XIII вв

О некоторых причинах и обстоятельствах выхода или ухода иноков из монастырей в Древней руси (XI–XIII вв.)

i Не можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «О НЕКОТОРЫХ ОСОБЕННОСТЯХ СТРУКТУРЫ ЖИТИЙ СВЯТЫХ В СОСТАВЕ «КИЕВО-ПЕЧЕРСКОГО ПАТЕРИКА»»

О НЕКОТОРЫХ ОСОБЕННОСТЯХ СТРУКТУРЫ ЖИТИЙ СВЯТЫХ В СОСТАВЕ «КИЕВО-ПЕЧЕРСКОГО ПАТЕРИКА»

Как отмечалось многими исследователями древнерусской литературы, жития в составе патериков — так называемые материковые жития — обладают рядом особенностей в литературном построении. К ним в первую очередь относятся подробное повествование о жизни преподобного, начиная с момента его прихода в монастырь (за редкими исключениями, когда предшествующая жизнь подвижника рассматривается как подготовительный этап иночества) и концентрация внимания на тех моментах жизни святого, которые способствовали его духовному возрастанию.

В текстах житий, входящих в состав «Киево-Печерского патерика», прослеживаются определенные закономершкти в изображении разных этапов в жизни святых как в сюжетном отношении, так и в отношении литературных средств.

В XIX веке многие исследователи считали, что однотипные характеристики иноческих добродетелей и основных »танов в жизни святых, часто встречающиеся в агиографической литературе, лишь затемняют историческую информацию, содержащуюся в текстах. Однако в XX веке неоднократно отмечалась их принадлежность жанровому канону и необходимость его изученияЛ. А. Ольшевская, в настоящее время являющаяся одним из ведущих исследователей Киево-Печерского патерика, замечает: «Жития, в том числе и патериковые, строи лись как цепь эпизодов из жизни святого, каждый из которых обычно имел сюжетную завершенность и самостоятельность»’.

Подробное исследование структуры жнгий «Киево-Печерского патерика» может способствовать изучению развития агиографического жанра древнерусской литературы, его оригинальных особенностей, а также черт, унаследованных от византийской литературы.

Основными сюжетными моментами в житиях «Патерика» являются следующие: призвание к иночеству и приход в мо-

пастырь, просьба о пострнжении н само пострижение, подвиги новоначального инока, достижение им духовной зрелости, прохождение через искушения, получение дара чудотвореиий и совершение чудес, приготовление к кончине, смерть и погребение подвижника. Существуют и другие мотивы и сюжетные линии: проповеди, поучения, обращенные к братии и мирянам, и др. При рассмотрении данных элементов текста житий обнаруживается несомненное сходство, которое позволяет говорить о существовании устойчивых сюжетных, а в некоторых случаях и речевых формул. При этом краткие речевые формулы часто содержат скрытые цитаты из Священного Писания, в других случаях приводятся прямые библейские цитаты и их истолкования.

Изображение н «Киево-Печерском патерике» прихода в монастырь и пострижения характеризуется наличием устойчивой литературной схемы.

Основными элементами повествования являются следующие: особая избранность в дегстве или юности (не всегда), наличие в душе страха Божия (как «начала премудрости»)’ или любви к Богу, избрание монашеской жизни в результате особого услышания евангельского чтении в церкви и соотнесения его со своей жизнью или же в результате размышлений над текстом Священного Писания; раздача имения перед вступлением на избранный путь. Иногда призвание в монастырь истолковывается в контексте последующей подвижнической жизни святого, его происхождения или значения его имени. Важными элементами являются и само выражение желания стать иноком, просьба пришедшего в монастырь о пострижении, первоначальный отказ духовного наставника, его предостережение и последующее согласие, наставление и пострижение.

Приемы разработки всех этих сюжетных элементов исходят из произведений ранней византийской агиографии, к тому времени уже известных на Руси. Сходство с ними иногда очевидно, иногда почти незаметно, и тем не менее, проблема выявления случаев влияния византийских текстов на древнерусские представляется одной из наиболее важных при исследовании отечественной агиографии. В разное время данной проблемой занимались А.А.Шахматов», Д.И.Абрамович5, Л. А. Ольшевская \ однако проблема формирования в древнерусской агиографии сюжетных и речевых формул ими не затрагивалась.

Среди самых важных в данном контексте вигиитийских образцов, рано переведенных на славянский язык, следует ВЫДе-

лить «Скитский патерик»7, «Лавсаик»», «Житие св. Антония Великого»9, «Житие св. Саввы Освященного»10и «Римский патерик»».

Текст последней редакции «Киево-Печерского патерика», представленный в его первом печатном издании на церковнославянском языке 1661 года, является отправным пунктом данного рассмотрения, поскольку именно в этой редакции завершается процесс развития текста и, таким образом, — жанрового канона произведения. Случаи расхождения этой Печатной редакции с более ранними (Основной, АрсеньевскоЙ, 2-й Кассиановскон) отмечаются особо.

В «Киево-Печерском патерике» редакции 1661-го года нередко упоминается о желании человека стать иноком как присущем с детства или юности. Мотивировка при этом может быть различной; так, о при. Антонии говорится, что он «из млада же име страх Божий и желаше в иноческий облещися образ»12 (л. 4), о при. Исайе Чудотворце: «От юны же версты Христа возлюбив н мирская сладострастия оставив, принде в монастырь Печерский. » (л. 139 об.). В «Житии прп. Нестора» в данной ситуации подчеркивается юность преподобного: «. прниде к ним, желая святаго ангел(ь)скаго иноческаго образа, имый точию седм(ь)надесят(ь) лет от рождения своего» (л. 274 об.)’:\

Самое близкое к приведенным выше повествование находится в -Римском патерике» — в рассказе о св. Гонорате: «С отроческих лет любовь к воздержанию возжгла в нем любовь и к отечеству небесному»14, подобным образом гам рассказывается и о св. Венедикте,г\ Обращает на себя внимание и повествование «Лавсаика» о св. Евлогии: «. подвигнутыйлюбовию к Богу и возжелав бессмертия, он отрекся от шума мирского. »

Та же мотивация избрания иноческой жизни присутствует в изображениях в «Киево-Печерском патерике» прихода в монастырь взрослого человека. Так, мотив «любви Божией» в «Житии прп. Антония» звучит в сочетании с важнейшим, сквозным для всей агиографической литературы мотивом подражания жизни подвижников, который представлен в рассматриваемом случае в контексте усиления желания стать иноком: «И паче любовию Христовою разжегся, желая тех отец житию поревновати. » (л. 4).

Мотив «страха Божия» как «начала премудрости»17 присутствует в «Житии прп. Спиридона Просфорника»: он приходит в монастырь, «. страх Божий, иже есть начало премудрости, в сердце своем имый. » (л. 230).

Более психологически разработанным является изображение призвания в монастырь евангельским речением. Содержание его состоит в том, что человек в определенный момент своей жизни по-особому слышит и понимает евангельский текст, воспринимает его как относящийся лично к нему и отвечает на него, совершая определенный поступок, в данном случае — уходя из мира в монастырь.

Первый подобный случай мы находим в «Житии прп. Феодосия Печерского». Цитируемые фрагменты евангельского текста наилучшим образом характеризуют непростую ситуацию, в которой находился юноша Феодосий, мучимый противоречием между жалостью к матери и стремлением к аскетической духовной жизни: «. слыша в Евангелии Господа глаго-люща: Иже любит отца или матерь паче Мене, несть Мене достоин. И паки: Мати Моя и братия Мои сии суть, слышащий Слово Божие и творящие е. К сим же и сие: Приидете ко Мне вси труждающиеся и обремененный и Аз покою вы. Возмете иго Мое на себе, и научитеся от Мене, яко кроток Есм(ь) и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим. Сими убо слове-сы разжегся Богодухновенный Феодосий, и горя рвением Б(о) жиим, мысляше по вся дни и на всяк час, како и где бы воз-могл утаитися матере своея и пострыщися в святый иноческий образ. » (л. 48 об.; Мф. 10:37, Лк. 8:21, Мф. 11:28-29). По выражению В.Н.Топорова, прп. Феодосий нашел в этих словах «дли ответа на свою личную жизненную ситуацию» Эти слова исследователя в первую очередь относятся к более ранним редакциям «Киево-Печерского патерика», например Арсеньев-ской, где присутствуют только два евангельских фрагмента19.

С такой же трактовкой ситуации мы встречаемся и в «Житии прп. Варлаама», сына приближенного к князю боярина: «Устраши бо его слово Господне, между иными глаголанное ими: Яко удобее есть велбуду сквозе иглиио ухо проити, неже богату в Царствие Божие вяитн» (л. 132; Мф. 19:24).

Подобный же момент особого «слышания», вызывающего •делание», встречается и в Житии прп. Феодора: «Блаженный Феодор имеяше в житии мирском имение много. Слыша же во Евангелии Господа рекша: Всяк от вас, иже не отречется всего своего имения, не может быти Мой ученик. И семусловеси послед ова. » (л. 213 об.; Лк. 14:33).

В древних памятниках встречается несколько похожих ситуаций, которые, по-видимому, следует считать смысловыми прообразами рассматриваемых текстов. Во-первых, это текст

«Жития св. Антония Великого» (оно является одним из самых близких к «Житию при. Феодосия Печерского» агиографических произведений). О призвании святого здесь говорится так: «. входит он в храм; в чтенном тогда Евангелии слышит он слова Господа к богатому: аще хощеши совершен быти, иди, продаждь имение твое, и даждь пищим, и гряди в след Мене, и имети имаши сокровище на небеси (Матф. 19:21). Антоний, приняв это за напоминание свыше, так, как бы для него собственно было это чтение, выходит немедленно из храма, и что имел во владении от предков. дарит жителям своей веси ., а все прочее движимое имущество продает, и собрав довольно денег, раздает их нищим, оставив несколько для сестры. . Но как скоро, вошедши опять в храм, услышал, что Господь говорит в Евангелии; не пецытеся на утрий (Матф. 6:34); ни па ми-нугу не остается в храме, идет вон и остальное отдает людям недостаточным; сестру, поручив известным ему и верным девственницам, отдает на воспитание в их обитель, а сам перед домом своим начинает наконец упражняться в подвижничестве, внимая себе и пребывая в терпении»2″.

Примечательно, что здесь присутствует более подробное рассмотрение тот момента, когда св. Антоний относит услышанный евангельский текст к себе: «.. приняв это за напоминание свыше, так, как бы для fiero собственно было это чтение. »11.

Непосредственную связь с призванием обнаруживает часто присутствующее упоминание о раздаче имения нищим перед уходом в монастырь. Будучи представлено в «Житии св. Антония Великого» как фрагмент евангельского текста, изменивший всю его жизнь, оно становится устойчивым элементом житий святых в «Киево-Печерском патерике». Во многих случаях, когда речь идет о вступлении на путь иночества как всецелого следования за Христом, приводятся слова Иисуса, обращенные к богатому юноше, содержащие требование* раздать свое имение и следовать за Ним: «. Иди, все, что имеешь, продай и отдан нищим, и будешь иметь сокровище на небе: и приходи, следуй за Мною»*2.

Из древних памятников мотив раздачи имения присутствует также в «Лавсанке». в повествовании о св. Кило гни и увечном’-‘*

В «Киево-Печерском патерике» он прослеживается в житиях iiptlii. Кразма, Евстратия, Исаакия, причем в последнем случае — в самом кратком варианте: « Гаже помысливъ быти

ннокъ, раздаде все имение свое требующимъ и монасгырсмъ; н ирииде к преподобному Антонию. » (Исаакий, л. 149).

Еще одним способом изображения призвания к монашеской жизни в «Киево-Печерском патерике» является обратное истолкование иночества, зависящее от обстоятельств жизни в момент призвания или последующего подвига святого.

После рассказа о пострижении в иночество прпп. Варлаа-ма и Ефрема, первый из которых был сыном княжеского дружинника и сам, вероятно, служил князю, а второй был княжеским евнухом, пользовавшимся его безграничным доверием в управлении, в «Киево-Печерском патерике» описывается разговор разгневанного князя с прп. Никоном, осуществившим пострижение. Этот разговор построен на противопоставлении служения Небесному Владыке служению князю — владыке земному, первое из которых признается несравненно более важным24.

В, изображении пострижения в монашество прп. Алимння. который был до этого учеником греческих мастеров — иконописцев, работавших в Печерском монастыре, используются мотивы эстетики аскетизма. Так, в связи с ситуацией пострижения здесь говорится об украшении добродетелями: «Скончавшим убо дело свое иконописцем, и украсившим образы написанными святую церковь, украшен бысть Алимиий д«>6род

Однако классический вид мотив украшения имеет в контексте описания добродетелей подвижника, а не его пострижения, например в «Житии прп. Феодосия», где о святом говорится, что он был «измлада житиемъ чистым и равноангельны-ми делы украшен»

Приход прп. Агапита в Печерскнй монастырь изображается с помощью определения иночества как душевного исцеления, несомненно, зависящего от дара исцелений, который получил впоследствии святой. Мотив подражания наставнику находит свое выражение здесь в указании на момент прихода в монастырь — во время подвижнической жизни там прп. Антония — и оказывается логически связан с описываемым п дальнейшем даром исцеления: «Егда прославлен бысть преподобный отец наш Антоний Печерский исцеления даровани-

ем, прииде к нему от Киева в Пещеру блаженный сей Агапит, желая душевнаго исцеления чрез пострыжение в святый иноческий чин, еже и получи» (л. 168 об.). Однако мотив подражания здесь звучит гораздо слабее, чем в Основной редакции, где о пострижении упоминается очень кратко, а центральным является мотив подражания наставнику — прп. Антонию и «са-мовидчества» его подвигов27.

Мотив подражания играет важную роль и в тексте поздней Печатной редакции, так, например, в «Житии прп. Никона» говорится о многих людях, приходивших в пещеру к подвижникам, «равноангельному техъ житию хотяще быти сообразны»

Приход в монаст ырь прп. Григория Чудотворца трактуется как избрание его Богом для совершения чудотворений, по примеру прпп. Антония и Феодосия: «Дивен Бог, егда гюка-зася в святых Своих, Антонии и Феодосии Печерских, сияющих различными чудесы. В то же время и Григория преподоб-наго на чудотворение избра, и в Лавру Свою святую туюжде прнзва» (л. 173 об.). Краткая цитата из Священного Писания присутствует здесь в скрытом видеда. Ничего подобного нет в Основной редакции, где говорится только о приходе святого в монастырь, к прп. Феодосию, от которого он «научен бысть житию чрнеческому: нестяжанню, и смерению, и послушанию» «‘.

Житие прп. Евстратия, претерпевшего мученическую смерть на кресте, строится на образе Христова воина, который, в свою очередь, зависит от значения его имени (греч.: «хороший воин»). Этот прием совершенно отсутствует в Основной редакции4′, где святой именутся «некто. из Кыева»м. Для развития образа используются скрытая частичная цитата из 2-го Послания к Тимофею и аллюзия на фрагмент Послания к Ефесянам св. апостола Павла, в своем первоначальном кон-тексге также связанный с воинской темой: прп. Евсгратий становится иноком, «Вожделев же облещися во оружия Божия;1:\ яже содержит иноческий образ, и ведый, яко никтоже воин бывая, обязуется куплями житейскими, да воеводе угоден будет3*. » (л. 234).

Несмотря на то что подобное образное истолкование имени является позднейшим в Киево-Печерском патерике, ему можно найти аналогии и в ранней византийской агиографииЛ5.

В патернковых житиях иноки часто называются «воинами Христовыми»; этот образ имеет обширные корни в византийской агиографии, а в «Киево-Печерском патерике» особое звучание он приобретает в «Житиях затворников».

Просьба о пострижении, обращенная к игумену, обычно бывает выражена кратко («и моли старца»), но иногда содержит развернутое исповедание желания стать монахом. В «Житии прп. Антония» мы встречаем образец краткого описания данной ситуации: «. ирииде в един от сущих тамо монастырей, и моли игумена, да возложит нань ангел(ь)ский образ нно-ческаго чина. » (л. 4). В просьбе прп. Антония содержится образное определение иночества как «ангельского чина», которое (в разных вариантах) часто употребляется в «Патерике», в том числе в ситуации прихода в монастырь.

Этот образ присутствует и в «Римском патерике», в рассказе «О девице-инокине, словом освободившей человека от злого духа»лг\

В житиях прпп. Феодосия, Варлаама, Исаакия, Пимена (его «моление» обращено к родителям) просьба о пострижении представлена в классическом кратком виде, свойственном и Основной редакции.

В просьбе о пострижении в «Патерике» несколько раз встречается фраза «аще Богу угодно» (вариант: «Богу изволив-шу»), — в житиях при. Варлаама^7, при. Моисея .Угрина™. Эта фраза употребляется также в рассказе о матери прп. Феодосия, которая в результате многочисленных бесед с сыном сама приняла решение уйти в монашество: «. маги его рече: «се чадо, вся глаголанная ми тобою сотворю и ктому не возвращюся въ градъ свой, но (тако Богу благоволящу), иду в монастырь женский, и в нем посгрыгшися, пребуду прочая дни моя»» (л. 52). (В приведенном выше фрагменте следует отметить также наличие фразы, которая служит в «Киево-Печерском патерике» для выражения идеала взаимоотношений между духовным наставником и учеником: «вся глаголанная ми тобою сотворю».) IIз перечисленных выше случаев употребления вариантов фразы «аще Богу угодно» два имеют аналогию в текстах ранних редакций*9, один (в «Житии прп. Моисея Угрина») представляет собой позднейшее добавление.

В контексте просьбы о посгрнжении в «Киево-Печерском патерике» появляется еще одно определение иночества — «работа Господу»- Оно встречается в «Житии прп. Агапита» — в повествовании о враче — «Арменине»*». в житиях прп. Моисея»

и прп. Николы Свя гоши (как повеление его слуге — врачу 11е-тру)4*; и во всех этих случаях оно отсутствует в текстах Основной, Арсеньевской и 2-й Кассиановской редакций, являясь, таким образом, позднейшим добавлением.

Следующим элементом схемы изображения прихода в монастырь в «Киево-Печерском патерике» является предостережение старца в ответ на просьбу о пострижении. Этот элемент имеет важное значение как испытание серьезности желания пришедшего стать иноком.

Впервые этот мотив встречается в «Житии при. Феодосия», и здесь автор считает необходимым отметить, что первоначальный отказ старца являлся не простым испытанием, а пророчеством о будущем расширении монастыря: «Преподобный же Антоний рече к нему: О чадо, вид мши пещеру сию скорб-ну сущу и тесну, ты же не имаши терпети тесноты на месте сем. Се же не тако искушая его глагола, якоже пророчески прозря, яко той имяше распространит и место то, и монастырь славен сотворити на собрание множеству инок» (л. 49 — 49 об.). Последняя фраза авторского комментария; «не тако искушал сто глагола» — выявляет подразумеваемое здесь обычное истолкование слов старца и тем самым подчеркивает типичность данного элемента описания ситуации.

Развернутое изложение предостережения старца мы встречаем и в «Житии прп. Варлаама»41. В описании реакции прп. Варлаама использован привычный в разговоре о желании стать иноком образ «любви Божней»: «Сему же сердце рас-паляшеся паче любовию Божиею, и тако отьиде в домъ свой» (Варлаам, л. 132 — 132 об.). В словах прп. Антония, обращенных к прп. Варлааму, звучит прямая цитата из «Чина пострижения в мантию»: «. Виждь, чадо, Кому обещаешнея и Чнй воин хощеши быти. Се бо невидимо предстоят ангели Божии, приемлюще обещания твоя. »*’ (л. 132 об. — 133).

Ситуация предостережения находит многочисленные аналогии в произведениях византийской агиографии. Так, например, в «Скитском патерике» авва Макарий кратко отвечает на просьбу двух пришедших к нему богатых юношей: «Вы не можете жить здесь»,3. В «Лавсаике» рассказывается о том, как авва Эллин отговаривал брага, пришедшего жить к нему в пустыню, говоря, что тот не перенесет демонских искушений46. Преподобного Антония Великого первоначально отказывается принять к себе известный ему подвижник: «. старец отказался и по летам, и по непривычке к пустынной жизни. »47. Однако толь

ко в последнем рассмотренном случае отказ был окончательным; типичным было другое развитие ситуации: пришедший к подвижнику уговаривал принять его к себе, и тот соглашался.

В «Житии нрп. Феодосия» приводятся слова будущего святого в ответ на предостережение прп. Антония, отказывавшегося принять его: «. Иромысленникъ вся чески хъ Христос*. Богъ, при веде мя ко твоей святыни, спасти ми ся тобою произ-воля. Темже елико ми велиши творити, сотворю. » (Феодосий, л. 49 об.)*». Этот текст обнаруживает ближайший литературный образец для автора жития святого, прп. Нестора Летописца: это «Житие прп. Саввы Освященного». В нем содержится практически полное собрание литературных формул и приемов описания данной ситуации, которые встречаются в «Киево-Иечерском патерике»: св. Савва «. в субботний же день увидел Великого Ев-фнмия, идущего в церковь, и со слезами просил причислить сто к находящимся под его присмотром братиям. Но Великий Ев-фимий отговаривал его. Он сказал: «Сын мой! Я думаю, что не подобает тебе, столь молодому, оставаться в Лавре, да и Лавре нет никакой пользы иметь у себя юношу. Пойди к авве Феокти-сту в обитель, лежащую ниже, там ты получишь для себя великую пользу». На это блаженный Савва отвечал: «Честной отче! Я знаю, что промышляющий о всех Бог, желая моего спасения, Сам показал мне путь прийти под святые руки твои. / Итак, я сделаю, как ты мне приказываешь». Тогда Великий Евфимнй уведомил блаженного Феоктиста, чтобы тот имел попечение о Савве, поскольку благодатию Христовой он должен был прославиться в монашеской жизни. Это, мне кажется, Великий Еыфн-мий сделал не просто так, а по прозорливости. Он предвидел, что Савва будет архимандритом всех палестинских отшельников, что, кроме того, он устроит великую и славную Лавру, которая будет превосходнее всех палестинских Лавр.. V4.

хода в монастырь, но вышли и за ее пределы, а некоторые даже несколько изменили свое значение. В данном случае это касается выражения «я сделаю, как ты мне приказываешь» (в славянском варианте — «елико ми вел и ш и творити, сотворю»), за которыми в «Житии прп. Саввы» следует его согласие на повеление св. Евфимия Великого идти в обитель аввы Феоктиста, а в «Житии прп. Феодосия Печерского», благодаря тому, что прп. Антоний соглашается принять его, эти слова приобретают в своем значении оттенок усиленной просьбы.

Мотив прозрения «будущих добродетелей» часто сопутствует в «Киево-Печерском патерике» согласию старца на принятие человека в монашескую общину и даже является аргументом в пользу него. Затем следуют наставление и повеление постричь, эти два элемента ситуации могут меняться местами. Классическое краткое описание этой ситуации содержится в «Житии прп. Антоиия»: «Игумен же, прозря хотящая в нем быти добродетели, послушав пострыже, и наказав, научи его иноческаго совершен наго жития» (л. 4 — 4 об.).

Варианты этой ситуационной формулы встречаются в житиях прпп. Исайи и Исаакия3″. Подобно предыдущему примеру, они принадлежат к позднейшим добавлениям в текст »Патерика»4.

Поучение является важным элементом описания пострижения. В целом содержание поучения перед постригом сводится к наставлению в иноческих добродетелях.

В «Житии прп. Антония» затрагивается мотив подражания, он выступает в качестве темы поучения: святой наставляет пришедших, «како имут последоватн Хрипу» (л. 7 об.). Преподобного Ефрема прп. Антоний поучает «о спасении души» (л. 136 об.); близкое выражение: поучение «о пользе души», частое в описании поучений духовных наставников, употребляется в рассказе о пострижении матери прп. Феодосия (л. 52).

Образные описания поучений свойственны, как правило, поздним редакциям. В «Житии прп. Агапита», в повествовании о пострижении врача — «Арменина» — используется обусловленный всем содержанием жития образ «врачевания» в контексте подражания святому: игумен постригает пришедшего, «наказав довольно. яко да будет искусен во врачевании души своея, последуя блаженному Агапнту» (л. 172 об.)32.

Содержание поучения при пострижении прп. Моисея сводится к одной добродетели — целомудрию («чистоте»), в согласии с основным содержанием его мученической жизни в пле-

ну: «. н облече его вь святый ангельский иноческий образъ; поучи же того много о чистоте, еже не предати плещий сво-ихъ врагу, и тоя скверныя жены не убоятися, и тако отъиде» (Моисей, л. 192). Следует отметить включение в текст (начиная со 2-й Кассиановской редакции)3* литературной формулы «не предати плещий своихъ врагу», в большей степени свойственной произведениям жанра воинских повестей.

Само пострижение часто изображается в Патерике кратко: как исполнение игуменом просьбы пришедшего. Пример этому находится в «Житии прп. Исаакия»: «Преподобный же Антоний. моление его исполни» (л. 149). В Основной редакции используется образное определение пострижения как возложение на человека монашеской одежды: «И прнятъ и Антоний, возложи на нь чернеческиа порты. »55. Так же изображается в Арсеньевской редакции пострижение матери прп. Феодосия («и ту пострижепьи быти, въ// мнижьскую одежю обле-чена»)56, в отличие от текста Печатной редакции, где все ограничивается констатацией: «пострижена бысть» (л. 52).

Приведенное выше выражение несколько раз используется (вслед за текстами ранних редакций) и в поздней Печатной редакции, например в «Житии прп. Феодосия»: «аки незлоби-ваго агнца блаженпаго Феодосия57 поим, по обычаю святых отец посгрыже, и во иноческую одежду облече. » (л. 49 об,, о при. Никоне). Здесь сохраняется присутствующее в ранних редакциях выражение «по обычаю святых отец». Формула облачения в монашескую одежду содержится также в житиях прпп. Варлаама и Ефрема (л. 133, 136 об.).

В Печатной редакции «Патерика» встречаются и краткие указания на пострижение («пострижен бысть», «пострызаше») — в житиях прп. Антония (л. 4 об.), Никона (л. 128 об.), в рассказе о матери прп. Феодосия (л. 52). Эта краткая формула, преобладающая в текстах ранних редакций «Патерика».

в Печатной редакции часто расширяется путем введения излюбленного образа «святого (ангельского) иноческого чипа»; это происходит в житиях прп. Агапита (л. 168 об., л. 17 об. — о враче-«Арменине»), прп. Алимпия (л. 161 об.), прп. Григория (л. 173 об.), прп. Моисея (л. 192), прп. Прохора (л. 200), прп. Нестора (л. 275). При этом нередко дается указание, при каком игумене произошло пострижение, как, например, в «Житии прп. Прохора»™.

Косвенное описание чина пострижения (в Основной редакции в нем приводились прямые цитаты из него)»‘» имеется в «Житии прп. Пимена», где в рассказе о пострижении святого, совершенном ангелами, сочетаются формула облачения в иноческую одежду (в схиму), образное описание иночества в виде «великого ангельского образа», имеющего здесь конкретное значение как обозначение схимы в христианской традиции, а также — сохраненный элемент наречения имени при пострижении, нередко встречающийся в ранних редакциях™1, но лишь однажды в Печатной редакции: «. абие начаша вопросы творитн и вся по ряду, яже пишутся въ уставе иноческаго по-стрыжения. И гако пострыгоша его въ великий ангельский образ, облекши и въ мантию и въ куколь: Пимнном же того на-рекоша» (л. 224 об.).

Конкретное значение «великого ангельского образа» (как схимы) присутствует также в Печатной редакции «Жития прп. Иеремии»: «. и прият великий ангельский схимнический образ. » (л. 145 об.).

Еще одним вариантом описания пострижения в «Киево-Печерском патерике» является простое повеление при. Антония прп. Никону постричь пришедшего. Оно присутствует в житиях первых печерских подвижников: прп. Феодосия, прп. Варлаама и прп. Ефрема (л. 49 об., 133, 136 об.)»1. Эти тексты, по-видимому, обусловили появление в «Житии прп. Антония», созданном в XVII веке, фрагмента, касающегося принятия в монастырь приходивших к святым отцам: «он же всех любезне принмаше, и. блаженному Никону повелеваше по-стрыгати» (л. 7 об.). Соответствующая фраза имеется в жигии самого прп. Никона (л. 126 об.), вместе с текстом, свидетельствующим о понимании этого действия как особого послушания и даже подвига, описание которого выдержано в соответствующих традициях: «Действоваше же с всяким благопокоре-нием, приемля от дела своего не точию радостная, но терпя и скорбная мужественне, о всем благодаря Бога» (л. 127).

Следует отметить также особый порядок прихода иноков в Киево-Печерский монастырь. Основная его черта — это прием всех приходящих, возведенный в правило прп. Феодосией. Этот порядок подробно описывается в «Житии прп. Феодосия» (л. 55 об. — 56), где он соотносится с принятием Студийского устава и на самом деле является почти точным воспроизведением практики, введенной прп. Саввой Освященным, как о том рассказывается в его житииг’2. В краткой форме упоминание о нем имеется в Печатной редакции в «Житии прп. Антония», о котором говорится, что он «всех любезне приимаше» (л. 7 об.), и в «Житии прп. Никона», которому прп. Антоний повелевал постригать в монахи после поучения всех, «елико бо их прихождаше» (л. 126 об.).

К кратким описаниям прихода в монастырь относится также фраза «бысть инок (черноризец) в монастыре Печерском»'» (прп. Феодор, л. 213 об.; при. Евстратий, л. 234), иногда сопровождаемая описанием добродетельного жития: «добре подвп-зася на добродетель» (л. 213 об.)

Рассматривая изображение призвания к иночеству в «Кие-во-Печерском патерике», можно заметить, что именно в последней — Печатной — редакции «Патерика» элементы описания этой ситуации становятся обязательной составляющей повествования. Перечисленные выше указания на особую избранность в детстве, совершившийся в душе человека переворот, упоминание о раздаче богатства, просьба о пострижении, первоначальный отказ, наставление и, наконец, пострижение образуют сюжетно завершенное повествование. Можно сказать, что текст «Патерика», начиная с ранних редакций и до последней, стремится к формированию такого повествования об определенном этапе жизни героя. При этом происходит процесс максимального вовлечения в повесгвование всех возможных вариантов речевых формул (большинство из них является заимствованиями из переводных византийских агиографических произведений), которые встречаются и в более ранних редакциях «Патерика», однако не часто и не обязательно. К ним добавляются многочисленные более поздние выражения, основанные на текстах Священного Писания и текстах византийской агиографии и зачастую имеющие значение речевых формул. Уменьшается количество кратких речевых формул, при этом они нередко расширяются или заменяются символическими определениями. В некоторых же случаях краткие выражения ранних редакций приобретают функцию обязатель-

пых элементов в окончательной редакции «Кнево-Нечерского патерика».

Однако следует отметить, что полный набор выделенных элементов описания ситуации и в Печатной редакции встречается не всегда. Некоторые из них опускаются, однако в совокупности выделенные речевые формулы и сюжетные мотивы образуют своеобразный канон описания этой ситуации в «Киево-Печерском патерике» (возможно, что и не только в нем).

Закрепленный за описанием прихода в монастырь особый арсенал речевых формул, по мнению редакторов «Патерика» XVII века, по-видимому, представлял собой своеобразную «копилку» наиболее удачных и точных с жанровой точки зрения «выражений» христианской агиографии.

‘ Лихачев Д. С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970.

‘•’ Ольшевская А. А. Прелеаь простоты и вымысла. // Древнерусские патерики. Кнево-Печерскпй патерик. Волоколамский патерик. М., 1990. С. 234.

4 Сирах 1:15. Цитаты ш Вечного и Нового Запета приводятся по изданию: Библия. М.: Синодальная тип.. 1762.

‘ Шахматов А. А. Несколько слов о Нссторовом Жи тия преподобного Феодосия / СОРЯС. Т. 64. № I. СПб., 1896.

Абрамович Д.И. Исследование о Кпево-Печерском патерике как историко-литературном памятнике. СПб., 1902. Он же. К вопросу об источниках Несторова Жития Феодосия Печерското / СОРЯС. Т. 3. Кн. 1. СПб.. 1898.

Ольшнстя Л.А., Травников С.И. Киево-Печерский патерик. Комментарии Н Древнерусские патерики. М., 1999. С. 386-424.

7 Скитский патерик. М., 2001 (Тексг напечатан по изданию: Скитский патерик. Сказания об изречениях и делах святых и блаженных отцов, избранные из Скитского патерика. М., 1875). Далее сокр. — СкП.

к Иалшдий, тигхап Елештолытй. Лавашк. М.: Изд-ао Московского подворья Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 2003. (Текст напечатан по изданию: Палладия, Епископа Еле нопольс кого, Лавашк, или Повествование о жизни святых и блаженных отцев. Пер. с греч. 2-е над СПб.. 1854.) — Далее сокр. — Лаве.

4 Св. Афанасий Великий. Житие преподобнаго отца нашего Антония, описанное святым Афанасием в послании к инокам, пребывающим в чужих странах / Св. Афанасий Великий. Сочинения. СПб., 1903. С. 178— 250. — Далее сокр. — А.

Палестинский пагерпк, Жшие преподобного Саввы Освященного. Переиздание. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1996. (с издания: Сборник аскетических писаний, извлеченных из патериков оби тели св. Саввы Освящемнага, что близ Иерусалима. Епископа Феофана. Изд. 2-е Афонского Русского Пантелеимонова монастыр. М). — Далее сокр. — С.

» Григорий Двоеслав. Собеседования о жизни италийских отцов н о бессмер тии души (Римский пятерик). М.: Благовест, 1996 (С издания: Казань: Тип. губ. упр., 1858 г., ссылка на 2-е прнбавл. к опис. слав. рук. Толст. И,М>478). Кн. 1-4. — Далее сокр. — Р.

111 Киево-Печерскнй гшгерик. Киев: Тип. Киево-Печерской лавры, 1661. Далее цитаты даются с указанием на лист издания.

» Все рассмотренные жития принадлежат поздним редакциям Кнево-Печерского патерика.

Р.: «. от самого отрочества хранил чнетеггу сердца» (с. 66).

|Г| Лаве.: О Квлопш и увечном. С. 95.

Тппорш В, И. Святость и свят ые н русской духовной культуре. Т. 1. М., 1995. С. 664.

|и В более раннем тексте Арсеньевской редакции отсутст вует фрагмент Лк. 8:21: «. слыша въевятомт, Евангелии Господа глаголюсца: «асце кто не ост ашгп. си ца н матерь, вь следь Мене не сметь, неегь Мене досго-енъ»; и пнкы: «придете ко Мне иен труждаклцися и обременении, А;п» вы покою. Возмете яремъ Moil на ся н научитеся оть Мене, яке» кроток’ь семь и смир//ент, еердцемъ, — обрясцете покой душамъ пашимъ». Си слышавъ богадухновенны Феодосий, и разжегься божеетвеною любовню, н дыша рвенпемь Ьолипмъ, мысляше, како или где пострищпся, и уганея матери своея» (с. 146 —л. 23в—г; цит. по изданию: Патерик Киевского Печер-ского монастыри. СПб., 1911. Далее — Аре.).

Мк. 10:21: «Иисус же воззрев нань, возлк>бн его, и рече ему, едп-наго ее и не до кон чал: иди, елнка нмашн, продаждь, и даждь нищим, п пмстп нмашн сокровище на небссн: и прпидн (п) ходи о след Мене, взем крест». Цитаты из Нового Завета приводятся по изданию: Библия. 4-е изд. М.: Синодальная тип., 1759.

и Лаве.: «Этот ЕвлогнЙ. отрекся от шума мирского и, раздав все свое имение нищим, оставил себе малую частъ денег, потому что не мог работать» (О Евлогнн н увечном. С. 95).

«Князь же. сь гневомт. возревъ на свята го, глагола ему: «ты ли ссн псктрыглъ боля рп па, и евнуха безь повеления моего?» Преподобный Ннконъ же мужесгвенне ответа: благодатию Божпею азь пехтригох п vc,, но иовеленню Небеснаго Цари, Исус Христа, прег.шавшаго нхъ на тиковый подвить. Князь же раяъярпся паче н рече: го или увещан нхъ я домь свои /I пойти или на заточение послю тя и сущыхт. С тобою, и пещеру вашу рагкопатн повелю. Блаженный же Ннконъ отвеща: все владыко, якоже есть угодно пред очима тионма, тако створи; мне же несть лепо огвратнтн нонновъ огь Небесна1’п Царя» (л. 127 — 127 об.). Выразительность этого текста такова, что в последнем, приводимом варианте редакции 1661 года он крайне мало отличается от первоначального (в текстс Лрсеньевской редакции), в отличие от многих других (Аре. р., л, 32а—б.).

i Не можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

15 Мотив украшения добродетелями богато представлен в византийской агиографии: он присутствует в -Скитском патерике» (с. 359), в «Житии сн. Саввы Освященного» (с. 216), в «Римском патерике» (с. 43), в «Лае-сапке- (II, 19. 177, 325).

т Осн. р.: «Егда скончаим ю пишущие, блаженный же Алимпей пострижен бысгь при игумене Никоне» (л. 67 об.).

» «Некто от Кыева пострижен, именем Агапить, при блаженем отцн нашем Антонии, иже последоваше житию em агтельскому, самовидец быв житию его. Якоже бо онъ, великий, покрывай свою святость, бол-ныа исцеляше отсвоеа яди; мняся тем зелие ярачевное подаваа, ч ин такс» здравии бывахут молитвою его, — тако и сий блаженный Агапит, ревнуя святому старцю, помагаше болным- (л. 36 об.).

54 Пс. 67:36: «Дивен Бог во святых Своих, Бог Иуранлев».

14 Так же — в Арсеньевской (л. 1086) и 2-Й Касснановской редакциях (л. 142; тексг 2-Й Касснановской редакции приводится по публикации списка РГБ Ф. 256, № 305, кон. XV — нач. XVI в., в издании: Патерик Киевского Печерского монастыря. Издание Императорской Археографической комиссии. СПб., L911. Далее — 2-я Касс. р.).

м Еф. 6:14—17: «»Станите убо прения сан и чресла ваша истиною, и оболкшеся п броня правды, |Г’И об у в те нозе во уготованпе благовество-вания мира: »’Над всеми же восирнимше щит веры, в немже возможете вся стрелы лукаваго разжженныя угаситп:

11 2 Тим. 2:4: «Нпктоже бо вонн бывая обязуется куплями житейскими, да воеводе угоден будет».

v» В «Лавсаике» о св. Элпидии — »Надежном« — говорится, чти он «действительно услаждался надеждой»» (с. 278).

м Р.: «В городе Сполетто одна девпца, дочь какого-то благородно!’»» вельможи, возымели желание посвя’ппъ себя равноансельской жизни» (с. I75).

» «. откры преподобному Антонию помышление свое, глаголя: хотел бых. оие.аще Богу угодно, инокбытп и жиги с вами. » (л. 132, Варлаам).

* «. аще с животом изыду ог руки жены сея, ннкакоже пныя жены взыщу, но черноризец, (Боту нэволившу) буду. (. ) Блаженный же со дерзновением отвеща ей: не убоюся зла никоегоже, яко Господь со мною есть, Емуже отселе (по изволению Его) в иноческом житии работатн желаю» (л. 191, 192).

;v!’ Аре. ред.: с. 148 —л. 28в—г, о матери прп. Феодосия; с. 149 —л. 29г-30а, о прп. Варлааме.

«По смерти же святаго, прниде Арменнн в монастырь Печорский, и глагола игумену: отселе уже оставляю Армейскую ересь, н истинно верую в Господа Иисуса Христа, Емуже работатн желаю в иноческом святом чину» (л. 172).

11 *. ..не убоюся зла никоегоже, яко Господь со мною есть, Емуже отселе (по изволению Его) в иноческом жшни работатн желаю» (л. 191, 192).

12 «. подобает тн посфищпся в иноческий образ, и работатн Господе-вп, н Его Пречистой Матери в монастыре сем. » (л. 248).

» «Отвеща ему старец: благо хотение твое, чадо, н помысл нсполш, благода ти, но блюди, да не богатство и слава мира сего возвратит тя вос-пятъ. Нпктоже бо (по Господню глаголу) взложь руку свою на рало, и зря

воспять, упраален есть в Царствие Божне. Многа же » it на беседова старец на пнл(ь):»у блаженнаго. » (л. 132 — 132 об.).

» Ср.: «Блюди, брате, какова обетования даеши Владыце Хрипу. Ан-гелн бо предстоят невидимо, написующе исповедание твое сне» (П

^ Прп. Исайю постригает прп. Феодоснй, «прозря же духом. хотя-(на его трудолюбна быти делателя в подвижном житии. » (л. 139 об.); просьбу прп, Иеаакпя о посгрнженни исполняет прп. Антоний, -пршря. яко добродетел(ь)ное в нем житие имат(ь) бы ти равноангел(ь)но, и всячески достойно ангел(ь)скаго образа» (л. 149).

» В рассказе о прп. Исаакни в Осн., Аре. и 2-й Касс, редакциях нет этого фрагмента; повествования о прп. Исайи нет в ранних редакциях Патерика.

м В Основной, Арсеньевной и 2-й Касснановской редакциях этого фрагмента нет.

м 2-я Касс. р. Л. 199- 199 об.

11 В Основной, АрсеньевскоЙ п 2-й Касснановской редакциях последнего фрагмента нег, а также нет первых двух Ж1ггий.

57 Следует от метит ь присутствующий здесь образ агнца, соотносимый с постоянно подчеркиваемой в «Жнтнн при. Феодосия» добродетелью кротости (л. 49 об.).

s* «В тыя же дни прнпде от Смоленска в Печерскпй монастырь сей блаженный Прохоръ, къ игумену Иоанну, и от него восприять снятый нноческнй обра.ть» (л. 200).

Осн. р. Л. 72 — 72 об.

«» Осн. р. Л. 52 — прп. Прохор, л. 77 — при. Иеаакий; Аре. р. Л. 31а-б — прп. Варлаам, л. 31 в — прп. Ефрем.

ы Аре. р. Л. 256, 316, 31 в.

вг С.: «Принимая к себе мпрскнх людей, желавших отрешиться or мира, он не позволял им жить ни в Лавре, ни в Кастеллип. Для них он основал небольшую кнновпн» с северной стороны Лавры н, поставив в ней степенных и благоразумных мужей, приказывал отрекающимся от мира жить там, пока не изучат Псалтирь и правило псалмопения II не научатся строгости монашеской жизни. Он всегда говорил, что монах, живущий в келлни, должен быть рассудителен, старателен, готов ко всяким подвигам, трезв, воздержан, скромен, способен других научать, сам же не должен иметь нужды в научении, еиособен обуздывать все телесные проявления и ум свой охранять от злых помыслов. . После испытания, когда он узнавал, что отрекающиеся от мира твердо изучили правило псалмопения и стали способны бдетъ над своим умом, очищая своп мысли от воспоминания о мпрскнх вещах, и сражаться против чуждых помыслов, он давал им келлпи в Лавре» (с. 198).

** Осн. р.: «И бысть мних» (л. 59 об.).

СКОРБНАЯ ОБИТЕЛЬ [1]

…После всего этого безобразия с участковым инспектором Пришиваловым приключились еще две пренеприятнейшие истории. Первая – в самый канун Троицы, что было еще обиднее, поскольку инспектор был человеком настолько же далеким от религии, насколько какой-нибудь батюшка из Крестовоздвиженской церкви от ежеутреннего инструктажа в районном отделении милиции, где Пришивалов с недавних пор служил.

Итак, как было уже сказано, в самый канун Троицы, поздним вечером, на темной и безлюдной улице Воздвиженской, под заливистый лай собак, доносившийся из-за покосившихся заборов, его настигли трое. Один из них, богатырского телосложения, кряжистый огромец, казалось, был вырублен из цельной скалы – земля вздрагивала при каждом его шаге. Против лунного света лицо его являло собой расплывчатую массу бугров, сплошь поросших серебристой растительностью, и два глаза гневно посверкивали меж этих бугров. Двух других, кутающихся в длинные плащи, и в темноте больше похожих на тени людей, нежели на самих людей, Пришивалов не разглядел вовсе. Да и не собирался он никого разглядывать, потому что и так было ясно: перед ним отъявленные преступники – медвежатник-мокрушник и два форточника. Уж он-то насмотрелся на таких за последние три года – Подол ими так и кишел! Участковый инспектор уже намеревался грозно прохрипеть что-нибудь вроде: «Я сказал, стоять!» или «Руки вверх!», – хотя, кроме медного свистка в кармане кителя, никакого другого оружия при себе не имел, – но в ту же минуту кряжистый огромец с неожиданным для его габаритов проворством схватил Пришивалова своими железными ручищами, поднял высоко в ночное небо и, перевернув, опустил вниз головой, крепко держа его на весу за костлявые щиколотки, будто вальдшнепа, подстреленного на охоте. Собаки почему-то сразу перестали лаять. Тут же двое других самым молниеносным образом раздели его до трусов, элегантностью которых вряд ли можно было гордиться, оставив, правда, на ногах черные уставные ботинки. За всеми вышеописанными «оскорблениями действием» незамедлительно последовали «оскорбления словом»:

– Смотри-ка, Магнус, а без формы он обычный фраер!

От пощечин лицо «фраера» Пришивалова горело огнем, а обнаженное тело обдувал прохладный ночной ветерок. Рядом, в саду, за полусгнившим забором заливался трелями соловей.

– А теперь скажи-ка нам, братец, как ты относишься к Воздаянию? – почти миролюбиво спросил кряжистый.

Инспектор Пришивалов не знал, как он относится к Воздаянию, ибо вопрос этот начальством никогда не ставился на повестку дня. А посему он сдавленным голосом на всякий случай сообщил:

– Строго по уставу, граждане-товарищи!

– Да что ж это мы с ним канителимся, Магнус! – От нетерпения и нескрываемой ненависти двое в плащах переминались с ноги на ногу, глаза их сверкали в лунном свете. – Ну давай же, преврати его в крысу – и пускай скачет себе с миром к ближайшему мусорнику!

«Не хочу в крысу!» – промелькнуло в набухшей голове Пришивалова.

– Нет, в крысу он не хочет, – угрюмо констатировал кряжистый Магнус, словно прочитав незатейливую мысль участкового инспектора.

– Какие мы капризные!

– Ну тогда – в фонарный столб. А то как-то здесь совсем темно. Эй ты, придурок! Это ведь твой участок?

– Вот видишь, Магнус, участок его. А тьма такая – хоть глаз выколи! Непорядок получается.

– Не надо глаз выкалывать! – чуть не заплакал инспектор Пришивалов.

– А почему бы и не выколоть глазик? Подумаешь, одним больше, одним меньше! Ну Магнус! Ну сделай его фонарем!

– Точно, фонарем! Пускай светит днем и ночью. Светочем будет.

Магнус раздумывал, видимо, решая, как поступить.

– Ну хоть раз можно увидеть, как ты это делаешь? – не унимались двое в плащах. – Почему соглядатаям можно, а нам, следопытам, нельзя?

– Хватит! Сейчас не до глупых забав, – строго пророкотал Магнус и встряхнул инспектора, словно бурдюк с шипучкой: – А не ты ли, случайно, рукопись нашел на Андреевском спуске?

– Это третьего дня? – зачем-то уточнил Пришивалов, как будто находить рукописи для него было делом привычным.

– Вот именно, братец, третьего дня, в семь часов тринадцать минут по местному времени, – помог ему Магнус.

– Так точно, граждане-товарищи, рукопись нашел… Это… в смысле, обнаружил…

– Что – две сотни, кретин? – взъярились двое в плащах.

– Магнус, это он! Точно он! Все сходится!

– «Книга Книг?» – продолжал допрашивать кряжистый.

– А если хорошо подумать?

Инспектор Пришивалов развел руками, что в подвешенном положении выглядело весьма убедительно. Он почувствовал, как от нечеловеческого напряжения на его уставных ботинках развязываются шнурки.

– И ты прочитал ее?

– Не понял. «Да» или «нет»?

– Тогда зачем же ты, червь презренный, отнес ее в Серый Терем?!

– В ка-какой терем.

– Сам знаешь, в какой.

– А. Так ведь положено! – завопил инспектор, извиваясь и в самом деле, как червь. – Действовал по инструкции… Все подозрительное следует… это… отнести…

– Вот-вот, Магнус! – внезапно обрадовались двое в плащах и начали наперебой предлагать:

– А давай отнесем его на Берковцы!

– Или, может, на Лесное.

– Тогда уж лучше на Флоровское, там и могилы есть разрытые. Да и рядом совсем – рукой подать.

– Ну давай, Магнус! Сейчас прямо и отнесем, а? А то ведь, смотри-ка, висит тут, понимаешь, в одних трусах и ботинках на голое тело, да еще и выпендривается!

– Так ведь и висит как-то подозрительно!

– Ага, а извивается еще подозрительнее!

Пришивалов судорожно хватал ртом воздух, благоухающий цветущими акациями, но ему сейчас было не до ароматов: он задыхался. Голова его так налилась кровью, что хоть в стаканы из нее наливай! Казалось, еще немного – и она лопнет от давления. Он перестал извиваться и повис, словно тряпичная кукла.

Магнус воздел несчастного инспектора еще выше:

– А не ты ли, паршивец, добился в ЖЭКе №30/3, чтобы из Замка, что на Андреевском спуске, выписали и выселили, а по сути, выгнали на улицу, двух почтенных дам с их юной воспитанницей? – в голосе Магнуса зазвучала нешуточная угроза.

– Какой еще Замок? – сквозь ужас удивился Пришивалов.

– Село! Лимит?! Неуч! – хором восклицали люди в плащах. – Даже участка своего не знает!

– Дом номер пятнадцать, – угрюмо подсказал Магнус инспектору.

– А! – вспомнил Пришивалов, и тут из него хлынуло: – Так ведь это не я! Это сам товарищ Дупак, Большой Администратор. Все из-за бабы Мани, дворничихи: не хотела всякие слова на стенах замазывать… И соскабливать тоже не хотела. А эти… жилички с нею две… ну, что у ней в квартире приживались, были того… это… – и он из последних сил покрутил набрякшим пальцем у пульсирующего виска. – Психическими были они. В лечении нуждались…

– Ах, в лечении? А кто же тогда, по-твоему, в лечении не нуждается?

– Ну, Кошляк, что из однокомнатной, справа по коридору… И эти… как же их хвамилия. Полий… Полийводы, дверь напротив.

– Есть свежая идея, Магнус! Оформим его в психушку, и дело с концом.

– Всему свое время, – кряжистый еще крепче стиснул обескровленные щиколотки Пришивалова и грозно зарокотал: – А не ты ли, сатрап, теперь занимаешь светлые хоромы изгнанных тобою невинных страдалиц?! Так знай же, аспид, с Дупаком твоим мы уже разобрались, и тебе совсем недолго осталось жировать в чертогах дивных!

Участковый инспектор почти ничего не понял, поскольку таких красивых слов отродясь не слышал, кроме разве что «аспида», которого частенько поминала его покойная бабушка, и «жировать» – слова, доставшегося ему по наследству от спившегося папашки. Он жалобно всхлипнул и почувствовал, что прямо сейчас помрет. Еще чуток повисит вот так, вверх тормашками, и помрет! В глазах уже смеркалось, когда забрезжило прозрение: «Ага! Так они обо мне и справки навели…»

– Справки?! – взревел Магнус. – Справки – это хорошо.

– Ах, ну да! – сквозь обморок вспомнил Пришивалов и даже чуток оживился, как перед смертью. – Жиличкам тем, бывшим, еще справку выписали… в этом, как его… В ЖЭКе… Ну, чтоб по закону!

– Вот мы и тебе тоже справку выпишем! – жестко постановил Магнус. – Чтоб по закону.

Скудным остатком седьмого чувства участковый инспектор Пришивалов ощутил, как в левый ботинок ему всовывают листок бумаги, после чего сознание покинуло его…

Все дальнейшее он припоминал лишь бессвязными урывками, и это было так, словно он наблюдал самого себя и то, что происходило вокруг, как бы со стороны. Сначала, все той же роковой ночью, каким-то непостижимым образом, в одних трусах и ботинках, он очутился в своем родном участковом отделении, где радостно размахивал белой, будто накрахмаленной, справкой перед тупым дежурным сержантом и перепуганными дружинниками с красными повязками на предплечьях.

Затем он увидел себя, сидящим верхом на несгораемом шкафу и зачитывающим вслух «Инструкцию о Воздаянии» столпившемуся внизу вышестоящему начальству, а в окнах уже брезжил рассвет…

В память врезалась еще одна картина, точнее, вид сверху: тотальная лысина майора Канюки, отражавшая люминесцентные потоки от лампы дневного света. Майор Канюка склонился над распятой на казенном столе белоснежной справкой и во всеуслышание зачитывал ее содержание: «Справка с Евбаза выдана дешевому фраеру Пришивалову на основании того, что он конченый идиот, и в подтверждение того, что вышеозначенный фраер по фене не ботал, зону не хавал, Книгу Книг не читал и в Замке Ричарда никогда не проживал и проживать не будет».

Но самым непостижимым во всей этой жуткой истории было то, что на суровом документе том стояла настоящая гербовая печать, а под ней – размашистая подпись должностного лица, занимавшего столь выдающееся положение, что громоподобное имя его, неосторожно произнесенное вслух, способно было причинить простому участковому инспектору сотрясение мозга. И подпись сия, уже одной только своей графической величавостью, своей чернильной насыщенностью, не оставляла изумленному «фраеру» Пришивалову никаких шансов и пресекала малейшие прекословия уже в зародыше.

Завершив чтение справки, майор Канюка поднял голову, нервно промокнул искрящиеся россыпи испарины на лысине и вперился злобными глазками прямо в сидящего на шкафу инспектора Пришивалова. «Где ваша фуражка, инспектор?! – взревел он, багровея. – Где, я вас спрашиваю?! Что это вы себе позволяете, а?! Это уже пятая. »

Очнулся участковый инспектор Пришивалов у себя дома с очень гадким ощущением: будто уволился он со службы и восстановлению на оной больше не подлежит, то есть вышел в отставку. Как и когда он в нее вышел – в отставку эту распроклятую, – он совершенно не помнил. Он просто это знал. И сие знание было тем абсолютным знанием, что сродни Знанию Посвященных, которые, как те птицы, что летают себе да летают и, никогда о том не задумываясь, делают это всегда правильно.

Вот тогда-то и началась вторая, вышеупомянутая, пренеприятнейшая история. Пожалуй, даже еще более пренеприятнейшая, чем первая. О нешуточности этого утверждения можно судить, прочитав один примечательный документ, случайно сохранившийся в запасниках Музея медицины, который многие старожилы города все еще по привычке называют Анатомическим театром. Написанное в школьной тетрадке для чистописания – в косую линейку, – Заявление сие от «гражданина-жильца» Пришивалова (имя и отчество не указаны) поступило однажды, так сказать, прямиком из зоны невменяемости, на имя начальника ЖЭКа №30/3, некоего Сидора Пантелеймоныча (фамилия не указана), и в нем излагались следующие особые обстоятельства. Вот они, с незначительными сокращениями:

«[…] Жыву я у киеве по андреевскаму спуску 15. Жыву себе один в кватире. И в той кватире исщо две комноты. В одной прожывает песатиль кошляк в. п. А в другой гражданка полийвода гарпогена бонифатиивна медичка очень ловкая смужем этой полийводы хирургом полийводой. Самаже полийвода гарпогена бонифатиивна 1930 года рождения сродственица присидатиля домкома гражданки матрены синяк-свинюховской исодержыт на жылплосчади ручного котомыша лаврентия печорского сповидением ниприсказуемым и даже биспридельным. Полийводы эти и ихняя матрена свиняк-синюховская восоздали для миня крайние устловия жыстни. Так на пример полийвода невзапно отрезала от моей кватиры илектросвет закоторый я полийводе сплачивал больше чем по Закону. Ну отрезала шоб я в своей кватире несмог споймать котомыша. А хозяйка синяк-свинюховская мне сарая для дров нидавала апотом и газ для атапления нидавала тоже состславшись на ликвидацыю газопровода ужгород-уренгой. Приходица зимой мерзднуть. А исщо глубокой ночю проникают комне взапиртую кватиру. Усыпляют миня снимают с постели и в одной лежаме выносют на крышу. И издиваюца! Роюца всундуках моей бабушки потомушо она давно умирла и ответить ниможет всилу чиво праподают весщи и принадлежности. Отак спирва абваруют апотом вкладывают миня абратна в пастель и каквсигда бисследно уходют. А исщо портют мои глаза. Портют зубы. Шпрыцом у тело напускают яд. Травлят. Уничтожают на мне хворменую хвуражку. Сосени и понастаящее время нидают спать. Сильно изнуряют жжгут илектричесвом причом жжгут и наулице с большова ростояния. Это хворменое убийстство.

Так миня выжымают с кватиры. Давят. Враги подрукаводстством котомыша лаврентия печорсково праникли даже в полеклинику платную шо в глуботчитцком пириулки [2] 17 вризультате чево доктор центер клара марковна умышлино спортила мой пиредний зуб.

Я многораз гаворил гражданке полийводе шоб нижжгли и нитравили миня. Ведь я простой и чесный улиционер. Но на полийводу мараль нидейстствуит потомукак она человек противапаложный и взгляд тижолый! И хозяйку свиняк-свинюховскую прасил абследавать маю кватиру вкаторай я прожываю и шоб ручново котомыша лаврентия изловили и удолили патамушо никакой он ниручной а дикий. Но хозяйка всигда атвичаит убирайся покацел! А песатиль кошляк в. п. смийоца патамушо баица их усех. А по Каституцыи в статте стодвацатьвосем сказано о нипрекостновености жылисча. И в статте стодвацатьсем сказано о нипрекостновености личностсти какавой я иявляюсь на ностоястчий мамент. И выдовить миня из кватиры можно токо попостонавлению суда или ссанкцыи пракурора.

Но уних Каституцыя вкармани. Уних она загаленищем. Такшо апирируют они сваей сопстствиной Каституцыей а Гасударстствиная Каституцыя иправа чилавека ими папираюца! Люди счистой несовистю им всеможна палучаица? А я скажувам шо какойта главный зломышлиник излоучастстник их наминя направляит а сам астойотца в тени.

Настаястчим Зайавлением прашувас устранить усе вредные припястствия и гнустные поползднавения шоб можнабылаб спакойна жыть илечитца».

Далее к «Зайавлению», видимо, для пущей убедительности, прилагалось нечто наподобие дневника или краткой хроники событий:

« […] На 12 апрелья – вдень Кастманавтики травили и жжгли и вынасили накрышу безничиво в одной лежаме.

На 13 апрелья – жжгли иликтричискими лучями.

На 14 апрелья – жжгли всиво цылеком иособино правый глас. Вижу типерь токо левым.

На 15 апрелья – жжгли итравили газом.

На 16 апрелья – жжгли всерце итравили газом […]

[…] На 19 апрелья – жжгли.

На 20 апрелья – мучили правый глас.

На 21 апрелья – в день рождения гитлира жжгли итравили газами. Хвашысты!

На 22 апрелья – день основапаложника нашева Гасударстства. Вешали его партреты воздейстствавали словами силно галова балела

На 23 апрелья – травили газами.

На 24 апрелья – жжгли.

На 25 апрелья – жжгли в правуйу лапатку.

На 26 апрелья – вынасили в каридор илили воду […]

[…] На 30 апрелья – жжгли.

На 31 апрелья – жжгли.

На 32 апрелья – лили воду.

На 33 апрелья – жжгли и мучили нижний левый зуб.

На 34 апрелья – типерь и левуйу лапатку!

На 35 апрелья – жжгли всьо утро.

На 36 апрелья – всьу ночь жгли и спицально измывались!

На 1майа – день трудясчшихса всиво мира праводили димонстрацыю с ваздушыми шариками ипели хором Шырака Страна мойа Раднайа исщо стрильали пропками.

На 2 майа – стрильали пропками.

На 3 майа – стрильали пропками.

На 4 майа – васдействавали славестсно.

На 5 майа – жжгли.

На 6 майа – жжгли им всьо мало!

На 7 майа – жжгли левайе бидро.

На 8 майа – опьать жжгли итравили газами. Полнуйу кватиру напустили газу. Пачиму им можно?

На 9 майа – День Победы! Шыли дело ипили кров.

На 10 майа – жжгли сильно спину […] »

На этом месте по неизвестным причинам «хроника» обрывалась, и продолжение почему-то следовало уже с 5 июня:

« […] На 5 ийуня – жжгли под правой мышькой руки калечуть и всьякае другое тоже.

На 6 ийуня – жжгли и травили газами.

На 7 ийуня – травили и жжгли.

На 8 ийуня – жжгли подзвоночник болел.

На 9 ийуня – пили кров.

На 10 ийуня – шыли дело.

На 11 ийуня – жжгли сильно груть болела.

На 12 ийуня – жжгли утром.

На 13 ийуня – жжгли утром.

На 14 ийуня – утром травили газами.

На 15 ийуня – издивалис марально и идейно голава болить.

На 16 ийуня – лили воду.

На 17 ийуня – нитрогали спал спакойно.

На 18 ийуня – вынасили накрышу.

На 19 ийуня – вынасили накрышу и окуривали дымом.

На 20 ийуня – жжгли.

На 21 ийуня – жжгли.

На 22 ийуня – киев бамбили нам абьявили шо началася вайна. Душыли и абыськивали».

Это все, что сохранилось в нетленном виде и что хоть как-то поддавалось прочтению. Но и того немногого, что было изложено в «Зайавлении» и «Хронике событий», с лихвою хватало, чтобы представить себе дальнейшую судьбу ходатая.

Так вот, в одну из самых коротких и теплых ночей, с 21-го на 22 июня, отставной участковый инспектор Пришивалов был одним махом скоропостижно огражден сразу от всех «вредных припятстствий» и «гнустных поползднавений» вышеуказанных «зломышлиников и злоучастсников». Ко всему этому следует добавить, что в результате закрытого служебного расследования не было выявлено никаких следов граждан, указанных в пресловутом Заявлении – ни якобы председателя домкома Полийводы Гарпогены Бонифатьевны, ни злокозненной Матрены Синяк-Свинюховской (она же Свиняк-Синюховская), ни, тем более, «Котомыша Лаврентия Печорского», кем бы ни являлся он – гражданином или существом неизвестной науке породы. Правда, в доме № 15 по Андреевскому спуску действительно проживал некто гражданин Кошляк В. П., начинающий писатель-прозаик, но ни о чем таком он и слыхом не слыхивал, и даже слышать не хотел. Тщетными оказались и поиски ЖЭКа под номером 30/3. ЖЭК просто № 30 в городе был, но находился он совсем в другом районе, на улице Маловладимирской имени Чкалова, и к Андреевскому спуску отношения не имел…

II

…Новое место проживания настолько поразило отставного инспектора Пришивалова своей новизной и необычностью (как в распорядке дня, так и в жизненном укладе в целом), что он, как говорится, сразу опомнился. Здесь Судьба собрала титанов. И деяния их, и мысли были титаническими, почему, очевидно, в узких и тесных границах города и не нашлось им ни места, ни применения. Воистину, Скорбную Обитель населяли люди с размахом (о широте которого, правда, Пришивалов узнавал очень постепенно), но при этом они никого не жгли, не травили газом, не выносили вместе с кроватью в коридор или на крышу, и уж тем более не издевались идейно и морально, хотя в силу своего статуса могли позволить себе и не такое. Напротив, изрядную часть времени они спали, как древние горы, или пребывали в дремотном состоянии, как священные деревья богов. А когда титаны пробуждались, то заводили увлекательные беседы, играли в шахматы или преферанс на сигареты и кусочки сахара-рафинада, писали живописные полотна для Лувра или Прадо и поэмы для Национальной библиотеки в Вашингтоне. В дни великих всенародных празднеств даже водили хороводы. А долгие зимние вечера коротали у телевизора в Ленинской комнате или пили водку в туалете, если человеку-невидимке из седьмой палаты удавалось ускользнуть в город за бутылкой. В первое время исхудавший на службе инспектор Пришивалов даже заметно округлился и порозовел, ибо пищу принимал теперь три раза в день! И даже в одни и те же часы!

Идиллическую картину несколько омрачало полное отсутствие зеркал – даже в туалете и в умывальной комнате. Стекла в больших зарешеченных окнах – и те почему-то никого и ничего не отражали. Это так сильно подействовало на инспектора Пришивалова, что, не находя простого и разумного объяснения столь подозрительному феномену, он чуть не впал в депрессию. «Тут все правильно, – коротко растолковал человек-невидимка. – Поскольку мы не существуем, то и отражаться нечему». – «Нечему?!» – Это было выше понимания Пришивалова, а потому он решил пока просто поверить человеку-невидимке – до лучших времен, когда следствие покажет, кто украл все зеркала и в силу чьего преступного умысла или халатного отношения во всех окнах бракованные стекла. Бытовала еще одна версия, ярым приверженцем которой был некто Ван Хельсинг из первой палаты, настаивавший на том, что его окружают мертвяки-вампиры, кои, как известно, не могут иметь отражений ни в зеркалах, ни на других зеркально отражающих поверхностях. К счастью, этого Ван Хельсинга отставной инспектор Пришивалов уже не застал – беднягу переместили в какие-то глухие застенки после неудачной попытки ночью вбить осиновый кол в грудь соседа по палате, а об его «вампирской версии» старались больше не вспоминать.

И еще общее благоприятное впечатление сильно подпорчивали так называемые «белые халаты», или просто – «белохалатники», особенно в первое время докучавшие новоприбывшему своими пилюлями, вонючими снадобьями и болезненными уколами во все мягкие места. Зато в остальном – чем не курорт.

Впрочем, первые дни в Скорбной Обители лично для отставного инспектора прошли совсем не по-курортному. Уже ранним утром 22 июня Главный Белый Халат, которого величали несколько архаично Федором Федоровичем, милостиво принял его в своем кабинете, белым кафелем и собачьим холодом, несмотря на разгар лета, изрядно напоминавшем холодильную камеру для хранения освежеванных мясных туш. Правый глаз Федора Федоровича был упрятан под черной пиратской повязкой, а левый, которым он пользовался как живым, все время смотрел куда-то поверх или просто мимо инспектора Пришивалова, будто стеклянный. С таким же успехом место этого глаза могла бы занимать и пластмассовая пуговица, и медная копейка или вообще кусочек свиного холодца. Однако все эти анатомические особенности не помешали Федору Федоровичу весьма внимательно и благосклонно выслушать Пришивалова, история злоключений которого, – чего греха таить! – больше напоминала историю болезни. По окончании ее он ласково погладил несчастного инспектора по голове своим железным протезом руки, от чего голова болезного сразу окоченела, а вслед за ней – и все тело, и, сделав приглашающий жест, радостно провозгласил: «Sta viator! Herois sepulcrum» [3] . Вообще-то отставной инспектор знал несколько латинских слов – таких, как «квитанция», которая у него почему-то всегда ассоциировалась с «цветением», или «эволюция» – словечко, в смысле которого, честно говоря, он не очень-то был уверен. Гораздо лучше он знал слово «майор» и даже умел правильно его писать. К этому слову он и так всегда очень хорошо относился, а особенно в сочетании с фамилией «Канюка»… Вся остальная «латынь хренова» была ему так же чужда и непонятна, как арманьяк закоренелому одеколонщику. Тем не менее, тонко учуяв интонацию Главного Белого Халата, отставной инспектор Пришивалов болезненно улыбнулся якобы в ответ на его латынь, делая вид, будто что-то в ней понял («Сепулькрум, сепулькрум, ясное дело!») и мелко застучал зубами, заполняясь внутри холодом.

Когда же разговор неожиданно зашел о грязных листках, которые инспектор так неосторожно подобрал на Андреевском спуске и так легкомысленно своими же руками отнес на Владимирскую, 33, о тех самых проклятых листках, которые страшный Магнус называл «Книгой Книг» и из-за которых, судя по всему, так круто изменилась судьба Пришивалова, в кабинете ударили настоящие крещенские морозы. Лицо Федора Федоровича сильно посерело, будто после мумификации, и он довольно жестко заметил инспектору, зябко кутавшемуся в собственные руки: «Что же это вы, душа моя? Разве родители не научили вас не поднимать с земли всякую дрянь? Так не долго и заразу подхватить!» Тут Пришивалов понял, что падает, и если бы не заботливые руки двух белохалатников, он наверняка рухнул бы на пол и со звоном хрустальным разбился вдребезги. «Новоприбывшего – к офтальмологу! – распорядился Федор Федорович, посверкивая своим стеклянным глазом, когда скованного морозом новоприбывшего выводили из насквозь промерзшего кабинета. – Что-то мне не нравятся его глаза…» После аудиенции Пришивалов еще долго не мог согреться, и пару дней его изрядно трусило, а после глазных капель офтальмолога столько же дней он почти ничего не видел.

Такое начало не предвещало ничего хорошего. И действительно, уже на третий день, когда зрение более или менее восстановилось, инспектор подвергся неожиданному испытанию. Дело в том, что здешними обитателями владела одна особая страсть, которая, как и всякая страсть, требовала постоянной пищи. Обыкновенно они любили собираться в кружок и по очереди потчевать друг друга разными страшными историями, – которые дети называют «страшилками», – отдаваясь этому занятию всей душой. Ну а поскольку все мало-мальски известные «страшилки» были сказаны-пересказаны бессчетное множество раз и больше никого не приводили в трепет и ужас, то каждый новичок становился особенно желанен: теперь уже его «свежими» ушами, его еще «не затертым» воображением, его истошными криками и воплями можно было снова и снова наслаждаться, как в первый раз и, таким образом, еще какое-то время жить полноценной эмоциональной жизнью.

Итак, свет в палате был выключен, двое авторитетных старожилов, известных мастеров рассказывать всякие небылицы так, чтобы кровь в жилах стыла и душа в пятки уходила, бодро взялись за дело. Они с обеих сторон обступили инспектора Пришивалова, почти прижимаясь к нему, а все остальные, поудобней расположившись на кроватях и посверкивая глазами, замерли, словно в предвкушении чудесного преображения. По очереди, быстро сменяя друг друга, чтобы не дать новичку опомниться, рассказчики повели свой страшный рассказ. Они не скупились на мрачные, почти готические по духу эпитеты и подробности и время от времени хватали свою жертву то за одну руку, то за другую, то слегка подталкивали в плечо, а то и в спину, таким образом нагнетая напряжение. Отставной инспектор Пришивалов слушал их очень внимательно, стараясь не пропустить ни одной мелочи. К такой усидчивости его, со всей очевидностью, невзирая на отставку, обязывал профессиональный долг, поскольку в рассказе, как подсказывала ему милицейская интуиция, дело явно шло к преступлению или, по меньшей мере, к нарушению общественного порядка.

– Однажды, темной-претемной ночью… – начал первый рассказчик.

– Черной ночью, – уточнил второй.

– Точно! Однажды, черной-пречерной ночью, я бы даже сказал, чернющей-пречернющей, когда ни черта лысого, ни ангела светлого не видно, когда даже голодный волчара, и тот из норы носа не высунет…

– И ни один вор на дело не пойдет, – с какой-то тихой грустью добавил второй.

Инспектор Пришивалов насторожился.

– И доктор к умирающему не пойдет, – вздохнул первый, – не говоря уж о священнике… Так вот, в такую, значит, ночь у самого края черной дороги стояла одинокая дама…

«Окружная дорога, ясное дело!» – сразу предположил инспектор Пришивалов.

– …Одета она была во все черное, – продолжал первый рассказчик. – Черное платье, черный платок, черные сапоги отечественного производства…

– Сапоги-чулки называются, – опять уточнил второй. – На высокой платформе.

– И очки у нее на носу были черные, а под очками – горящие черным огнем черные глаза, а под глазами – круги. И круги – тоже черные. И вот, стоит она, одна-одинешенька, и то ли не знает, куда идти, то ли ждет кого… Вдруг видит: два ярких огня приближаются, и так быстро-быстро. Смотрит, а это такси – все черное такое. Подъезжает. Останавливается. Черная дверь открывается, а в черной машине – черный водитель…

«Нет, не Окружная. У нас в городе негров-таксистов нет», – здраво рассудил инспектор Пришивалов и почесал в затылке.

– …«Куда едем, гражданочка?» – спрашивает черный таксист, а у самого при виде черной дамы сердце ушло в пятки, даром что и сам черный, как смоль. «На кладбище едем», – отвечает черная дама и – прыг на переднее сиденье! «На кладбище?» – испуганно переспрашивает черный таксист, а рука машинально черный счетчик включает. «На кладбище!» – повторяет черная дама, а сама вперед смотрит, в стекло лобовое и улыбается улыбкой такой чернющей-чернющей.

– На кладбищ-щ-ще! На кладбищ-щ-ще-е-е! – зачарованно шептали слушатели, кивая головами, и кровати под ними жутковато поскрипывали.

А первый рассказчик продолжал вдохновенно импровизировать:

– «Тариф ночной», – пробует отговорить черную даму черный таксист. «Знаю! Плач? втрое больше», – отвечает та…

– Вчетверо, – снова уточняет второй.

– «Вчетверо – так вчетверо. Поехали!» – соглашается черный от жадности таксист, а у самого поджилки так и трясутся.

«Учетверенный тариф. Вот оно!» – промелькнуло в голове инспектора Пришивалова.

– …«А вам, гражданочка, собственно, на какое кладбище? Кладбищ в нашем городе хоть отбавляй». А та и отвечает: «На Байковое». Ну, делать нечего: на Байковое – так на Байковое, хотя какое может быть Байковое в такую черную ночь! Так размышлял таксист. Едут они, едут, молчат, а впереди так черно – ничегошеньки не видно! А они все равно едут и едут, едут и едут… «Вам точно на Байковое, гражданочка?» – на всякий случай переспрашивает черный таксист черную даму. А она ему в ответ: «Вези, куда сказано!» И опять едут они и едут, и еще напряженнее молчат… И вот приезжают они на Байковое кладбище, останавливаются у больших черных ворот с надвратной часовней, а гражданочка и говорит таксисту: «Жди меня здесь, я скоро вернусь», – и мигом выскочила из машины. Проходит десять минут, двадцать, а ее все нет. Ночь стала еще чернее. Час прошел, а от черной дамы – ни слуху, ни духу.

«Воровка на доверии, – логически заключил инспектор Пришивалов. – Таксисту следовало бы проверить свои карманы и бардачок в машине».

– …«Ох, не нравится мне все это, – думает черный таксист, да все никак не решится из черной машины выйти. – И зачем я только согласился? А если случилось чего. » Подождал еще так с полчаса. А счетчик-то тикает – денежки, которых нет, считает. Что же делать? Подумал-подумал, перекрестился три раза, да и вышел из машины.

– А вокруг черным-черно! – подхватил второй рассказчик. – И тут молния черная как сверканёт!

– Да-а-а! – повышая голос, почти запел первый. – Молния одна! Вторая. Поднялся черный ветер и пошел мелкий моросящий дождь…

– Переходящий в черный ливень… – подсказал второй.

– Да, как из черного ведра, – уточнил первый и быстро продолжал: – А наш таксист стоит на месте как вкопанный, от страха весь черный, руками черными вокруг себя шарит, и не знает, куда же ему идти. Ну и стал он тогда звать – тихо-тихо так: «Гражданка! Гражданка!» А потом все громче и громче: «Гражданка! Гражданка!» Но нет! Никто не отвечает. Только черный дождь шумит, черный ветер гудит да гром грохочет. Страшно.

– Страш-ш-шно! Страш-ш-ш-шно! – шипели слушатели в темноте, и, похоже, от этого шипения им и самим уже было страшно.

– Но наш таксист был не робкого десятка. Почесал он свой черный затылок и пошел прямо в черные ворота, такие черные, черней и не бывает. Идет, крестится, а сам думает, как бы с гражданочкой чего-нибудь страшного не стряслось, а то по счетчику придется самому платить. Вот тебе и четверной тариф! В общем, идет он медленно-медленно, как по болоту: боится, как бы в какой-нибудь черный склеп нечаянно не провалиться. А вокруг все сплошь могилы, могилы, могилы…

– И кресты, кресты, кресты… – добавил второй.

Первый перешел на зловещий шепот, а инспектор Пришивалов почувствовал на своей левой щеке мелкие брызги, что не доставило ему удовольствия. Он попробовал чуть отодвинуться, но опытные рассказчики крепко держали свою жертву.

– И тут в сполохах молний черный таксист увидел свою черную даму! – продолжал нашептывать первый, громко шипя и брызгая слюной. – Она стояла на коленях у самого края разрытой могилы, вся мокрая, измазанная грязью… «Молится, – подумал таксист. – Нашла время, маразматичка!» Подходит он ближе, чтобы сказать ей, что, мол, ехать пора, что в такую непогоду легко простудиться и заболеть черной оспой…

– И умереть! – откликнулся второй.

– И умереть. Да, так он собирался сказать, подходя ближе. Ну, значит, подошел, смотрит: а гражданочка-то склонилась над трупом, и на куски рвет его. А труп весь такой синий-синий…

– Да, такой черный-пречерный, что аж синий! И она его рвет, кромсает, ломает и большими ломтями – себе в черный рот забрасывает. И жует быстро-быстро, что твоя белка, только косточки хрустят на зубах. Таксист наш так и ахнул. «Так ты людоедка?!» – спросил он.

И тут, крепко прижавшись к инспектору Пришивалову, оба рассказчика в две глотки что было мочи истошно заорали ему прямо в уши: «Да-а-а-а-а!»

– Да-а-а-а-а-аааааа. – подхватила вся компания, в едином порыве вскакивая с кроватей. От их душераздирающего вопля дрогнули стены, зазвенели стекла в окнах, и на какое-то мгновение в палате стало светлей.

Единственный, кто сохранил полную невозмутимость, был, конечно, инспектор Пришивалов. Разумеется, в память о служебном долге, он все так же продолжал стоять на своем месте, даже не шелохнувшись. Вместо ожидаемого предынфарктного состояния или, что тоже было бы неплохим результатом, глубокого и продолжительного обморока, не говоря уже о простом испуге, на его честном лице проступила печать тихой сосредоточенности.

– Одну минуту, товарищи, – как бы размышляя вслух, произнес он. – Стало быть, находясь при исполнении, таксист брал по четверному тарифу. Стало быть, пользуясь государственным транспортным средством, «грачевал» и левый заработок клал себе в карман противозаконно. Так что ли, получается?

Взмыленные, словно после изнурительного забега, и совершенно деморализованные таким вопиющим отсутствием душевной чуткости, оба рассказчика смотрели на инспектора Пришивалова, как на идиота, который в своем идиотизме достиг абсолютного совершенства, и не знали, набить ли ему морду или носить на руках.

– Что ж, мент – он и в дурдоме мент, – резюмировал кто-то тихо, после чего с тяжелым сердцем все разбрелись по койкам.

С этого дня, к глубокому прискорбию обитателей Скорбной Обители, со «страшилками» и вообще любыми «готическими настроениями» было покончено надолго, в надежде на лучшие времена, а за новичком закрепилось общее мнение, что в целом малый он славный, но не в себе. Ему тут же придумали прозвище: Ментекаптус [4] – что, в общем, значит то же самое, что и сумасшедший.

III

На седьмой день, когда отставной инспектор Пришивалов только-только начал привыкать к новой обстановке, в Скорбной Обители, произошли события, которые надолго взбудоражили все ее население. Все началось с того, что кто-то (кто именно – в дальнейшем так и осталось невыясненным) принес в третью палату бутылку не то из-под пива, не то из-под лимонада, обнаруженную возле хоздвора во время утренней прогулки. Бутылка как бутылка – ничего особенного, если не считать того, что она была закрыта пробкой, а внутри, сквозь мутное стекло, виднелись какие-то листки бумаги. Весть о находке (все же хоть какое-то событие!) распространилась мгновенно, и в палату набилось полно народу. Сосуд откупорили и извлекли на свет несколько пожелтевших от времени хрупких листков, исписанных аккуратным почерком, из чего некоторые здешние ученые мужи уверенно заключили, что на месте Обители и ее окрестностей когда-то плескалось море разливанное, и в нем не раз терпели крушение корабли. Иные же глубокомысленно заявили, что, дескать, вс? они здесь на корабле, который изо дня в день терпит крушение, да все никак не пойдет ко дну окончательно.

Однако обнаруженные в бутылке эпистолы оказались столь необычного содержания, что о море с кораблями все сразу забыли, а сам документ стал настоящим бестселлером – предметом всеобщего интереса и бурных дискуссий, которые после каждого очередного прочтения разгорались с новой силой в так называемой Ленинской комнате, где под расписку выдавались недоукомплектованные шахматы и в «красном уголке» стоял старый телевизор «КВН». Над телевизором висел кумачовый лозунг: «Народ и Партия – едины!» Вообще-то никто на него не обращал внимания, как это обычно бывает с каким-нибудь очень сложным символическим орнаментом. Вроде бы и состоит он из элементов известных, но в совокупности своей орнамент абсолютно недоступен пониманию профанов. Глаз неискушенного в символизме простака лишь скользит по нему бездумно, отчего смысл таинственного орнамента так и остается в вековом ожидании своего истинного дешифровальщика. Так вот, как уже было сказано, никто из обитателей на сей эзотерический лозунг не обращал ни малейшего внимания, но ровно до тех пор, пока некто Штройс, местный мыслитель – человек дотошный, въедливый и, как нетрудно догадаться, с вредным характером, – однажды-таки не докопался до истины. И как это обычно бывает в подобных случаях, все сразу стало так ясно и понятно, что прочие титаны мысли только диву давались: почему же никому из них раньше не пришли в голову столь простые и очевидные соображения? Оказывается, «Партия», по глубокому убеждению вышеупомянутого Штройса-мыслителя, несомненно, представляющая собой женское начало, вошла в соитие, – или коитус, если выражаться языком научным, – с «Народом», символизирующим, соответственно, начало мужское, и уже в этом «Единении», в этом надприродном союзе, общими усилиями они породили на свет Божий «нового андрогина», который является истинной ментальной сутью данного исторического времени. Однако, утверждал Штройс, не так-то легко удерживать постоянную величину напряжения данного «коитуса», ибо «Партия» и «Народ» – как те две платоновские полусферы, – то сходятся, то расходятся в вечном поиске друг друга, но никогда друг друга не находят … Вопиющая несуразность этих измышлений, а точнее, клиническое состояние ума, породившего их, кое-кому в Скорбной Обители показались столь очевидными, что «политическому тантристу» срочно были прописаны самые новые и действенные лекарства и строжайший режим, ибо даже по эту сторону стены общество должно предпринять все, чтобы не потерять ни одного из своих членов. Как и ожидалось, дела его вскоре пошли на поправку, и он уже больше никогда не вспоминал не только своего мерзкого «андрогина», но и своего имени.

Итак, общество, как уже говорилось, собиралось в «красном уголке» Ленинской комнаты, и кто-нибудь один, обладавший зычным голосом и хорошей дикцией, читал вслух найденные в бутылке записки. Остальные слушали, и то громко смеялись, то плакали навзрыд. И, правду говоря, смеяться и плакать было от чего.

ЗАПИСКИ ИЗ БУТЫЛКИ

Листок первый

Что с неба упало

[…] О, зачем, зачем Господь наделил меня столь выдающимся умом, столь разнообразными знаниями и талантами и столь утонченной чувственностью?! Меня, слабого и грешного… Разве я мало страдал? Ах, если бы не убоялся я показать клыки свои острые и возроптать супротив Бога, – одному лишь которому ведомы и подвластны скрытые от нас истинные мотивы всего свершающегося на земле, – я восскулил бы в отчаянии, что непосильна для меня ноша сия тяжкая. Но я терплю. Я терплю…

И вот в то время, как большинство моих бедных собратьев днем и ночью рыщут по мусорным ямам и свалкам, по дворам и задворкам города, что раскинулся на берегах древнего Борисфена, и алчут хлеба насущного, в то время как безродные дворняги, униженно поджав хвосты, сидят с протянутой лапой на изобильных базарах и у порталов продовольственных магазинов, а всякие никчемные пинчеры, болонки и ризеншнауцеры совершенно незаслуженно, только лишь по сомнительному праву своего псевдоарийского происхождения, сытые и самодовольные, прожигают жизнь на мягких подушках и перинах, катаются на задних сиденьях шикарных автомобилей, обвешиваются регалиями и благоухают дорогими шампунями, – иными словами, в то время, как несчастный мир наш по уши погряз в искушениях материальных и бренных, и никто теперь, кроме как о своем желудке, ни о чем и слышать не хочет, – я, единственный слуга любви, оставшийся на этом свете, день и ночь предаюсь ее грезам и высочайшей поэтической печали.

О, гав-ав-ав-ав! Уж целая вечность прошла с того злополучного дня, когда страшная, несобачья сила вырвала меня из объятий моего Лучезарного Зайца и унесла, как песчинку, в другие пространства. И вот я совсем, совсем одичал…

Листок второй

Издержки роста

Сегодня долго смотрелся в зеркало. Ай-ай-ай! Шерсть седеет, уши обвисли, словно листва после внезапно ударивших морозов. Глаза слезятся от неизбывной скорби… А хвост! Хвост еще виляет, но как-то неубедительно. Пытаюсь уверить сам себя, что все это – так называемые издержки роста. Духовного, разумеется. А внутренний голос едко подвизгивает: «Ну и ну! Да ты себя видел? Неужто этот запущенный сад, населенный блохами и духами скорби, может понравиться Чудо-Зайцу?» Увы и ах! Это правда. Ведь Заяц так бел и пушист, так элегантен, подвижен и энергичен, в нем столько оптимизма и задора! И очи его сияют, и уши у него торчком, и лапки легки и прыгучи, и подушечки на лапках мягкие, будто из плюша. И вообще он божественно прекрасен… О, где-то сейчас, в каких таких басурманских землях скачет он и скачет, любуясь окружающей природой? В Голосеевских лесах ли? В Подольских урочищах? А может, на Трухановом острове?

А что же – я? Мой удел – томиться в неволе под неусыпным надзором проклятого Седовласова, который возомнил себя не только писателем, но и моим хозяином. Что проку этому несчастному графоману от его начитанности, если он не в силах понять, что он всего лишь хозяин моей потрепанной и погрызенной блохами шкуры, но не духа моего? А дух мой свободен! Он бродит как самосское вино, и если уж кому-нибудь и принадлежит, то одному лишь Зайцу. Да мыслимо ли такое, чтобы первородство духа продать за чечевичную похлебку?! Ну хорошо, хорошо! Молчу! Я, в изобилии отведавший пищи ангелов, отнюдь не судья ни Седовласову, ни кому бы то ни было другому. В конце концов, каждый сам в ответе за свою шишковидную железу […]

[…] Возможно, и Заяц тоже, хоть иногда, вспоминает своего бедного верного Пса… Может быть, какая-нибудь случайная булочка сдобная или кусочек ванильной ватрушки с творогом (каковые я когда-то таскал для него с Сенного рынка или с Бессарабки, подвергая свою шкуру смертельной опасности) вдруг возьмут да и напомнят обо мне. Ах, кто теперь, в стужу и зной, крадет для вечно голодного Зайца сладкую морковь с огородов на Печерске или с дачных участков в далеких Осокорках? Я же, в свой черед, без слез обильных и горючих не могу взглянуть даже на самую маленькую морковку, не говоря уж о цветной капусте! Зато мой цербер Седовласов поглощает морковь в количествах непомерных и от ее переизбытка скоро весь пожелтеет, ибо какая же печень выдержит такое! А я стою на пороге кухни, будто завороженный бесперебойной работой железных челюстей этого дикого человека, которые, словно мельничные жернова, перемалывают в бесполезный жмых оранжевое золото, божественную снедь. «Ну и мужлан!» – думаю я, а сам то и дело озираюсь в надежде, не явится ли чудесным образом на этот хруст морковный мой Заяц-Кандидус. Но, увы! Как сказал поэт: «И некому лапу подать…» И тогда ничего иного не остается мне, как вернуться в комнату и снова и снова смотреться в постылое зеркало. И я смотрюсь в него и смотрюсь, бесконечно выискивая все новые и новые мельчайшие изменения. Но, как сказал другой великий поэт: «Судьба не меняет породы…» […]

Листок десятый

Маленькие хитрости

[…] Нет-нет, с живописью покончено! Покончено навсегда: грешно тиражировать шедевры.

Но что поделаешь, если я привык трудиться? И вот, дабы не разложиться в праздности, я с энтузиазмом приступил к литературоведческим процедурам. И сегодняшняя ночь не стала исключением, ибо, как говаривал Аристотель, во всяком труде, стремящемся к успеху, нет ничего важнее постоянства. На сей раз мои штудии я посвятил жанру «стихотворения в прозе». Порывшись в библиотеке Седовласова, я, к своему удовольствию, обнаружил томик Артюра Рембо на французском языке. Я открыл его наудачу и так же наудачу положил свой коготь на страницу. И вот первое, что я прочитал:

«Aussitot apres que l’idee du Deluge se fut rassise,

Un lievre s’arreta dans les sainfoins et les clochettes,

mouvantes et dit sa priers ? l’arc-en-ciel a travers la toile de l’araignee…» [5]

Не скрою, в тот же миг шерсть на мне вздыбилась, дыхание перехватило. Я готов был поклясться всеми символистами, когда-либо жившими на свете, что речь шла не о каком-то простом зайце, заурядном грызуне, а о моем Зайце. Я так взвыл, что за окном пошел снег и сыпал потом, не переставая, до самого утра, пока с очередной гулянки по случаю мартовских календ не вернулся пьяный писатель-фантаст Седовласов. Ну да черт с ним! Еще несколько раз перечитав эти дивные строки, я понял, что в своих гениальных «Illuminations» [6] Рембо, волею Всевышнего, уподобился прославленному Нострадамусу, ибо и стихи «Озарений», и катрены «Центурий» полны эзотерической многоплановости и великих прозрений. А посему текст о Зайце с колокольчиками, радугой и паутиной я сразу объявил священным, поскольку текст этот со всей очевидностью подразумевал такое положение вещей, которое я чувствовал, но еще не умел выразить в словах. Вот он, истинный миропорядок, центр которого – нигде, и заяц которого – везде!

Весьма вдохновленный своим открытием, я перелапатил всю библиотеку сверху донизу и снизу доверху, пока не натолкнулся на новые, очень любопытные источники. Так, например, Льюис Кэрролл, описывая аллегорическое чаепитие в некой Стране Чудес, между прочим, затронул герметическую суть природы Времени, что меня всегда интересовало в свете ожидания или не-ожидания Зайца Утраченного. Я имею в виду упоминание о некоем Мартовском Зайце в связи с часами, которые показывают все время одно и то же время (впрочем, столь же целесообразно было бы сказать, что это именно часы упоминаются в связи с неким Мартовским Зайцем): «The March Hare took the watch and looked at it gloomily: then he dipped it into his cup of tea, and looked at it again» [7] .

Как бы там ни было, мне окончательно стало ясно, что Заяц безмерно тоскует по мне, и время для него как бы остановилось. Чашку с чаем можно было трактовать как память о нашей счастливой и уютной жизни, которая, увы! – осталась в прошлом. А в прошлом, как известно, Время никуда не движется. Исходя из всего этого, фразу: «…could hear the rattle of the teacups as the March Hare and his friends shared their never-ending meal…» [8] я перевел следующим образом: «Заяц скакал по местам, где когда-то был счастлив, и в благоговении подпитывал свои чувства бесконечными воспоминаниями».

Разгадав этот ребус, я горько заплакал. Словно воочию увидел я заснеженные пустоши с чернеющими там и сям кустами боярышника и мою скачущую любовь – белую и пушистую. И все это свершалось в те самые минуты, когда я водил дрожащим от волнения когтем по черно-белой, как мартовский снег, странице…

Уже на рассвете я познакомился еще с одним источником информации. Это была старинная китайская повесть семнадцатого века «Заклятия даоса». Особенно меня заинтриговала приводившаяся в повести песня. В ней поется о грохочущих ночь напролет барабанах и о некоем Яшмовом Зайце, который «вдруг потускнел и тут же Восток озарился светом».

Поначалу я сильно возмутился: как это может Заяц «потускнеть»? Нет-нет, здесь какая-то ошибка, недоразумение или, скорее всего, недобросовестность переводчика! Впервые в жизни мне довелось крепко пожалеть, что я не знаю китайского языка. Однако вскоре, порывшись в пыльных энциклопедиях, я все-таки докопался до истины. С одной стороны, я чувствовал себя счастливым, а с другой – весьма пристыженным за то, что возводил напраслину на сам текст и на переводчика. Оказалось, что Яшмовый Заяц – это образ Луны, на которой живет священный Заяц. Главное занятие этого Зайца – готовить в ступе снадобье бессмертия. А кроме того, он еще плетет так называемую «заячью нить», или «нить повилики» (N.B.: повилика и Заяц по-китайски звучат одинаково – ту). Эта нить означает брачную связь.

Так, значит, вот оно как! Я не в шутку забеспокоился: интересно, о каком это браке идет здесь речь? Неужели из-за моего вынужденного отсутствия я получил отставку? Неужели мой горемычный Заяц потерял всякую надежду увидеть меня когда-либо вновь и, изверившийся и разочарованный, роковым образом дал свое согласие на какой-нибудь оскорбительный брак?! О боги! Эту мысль невозможно вынести!

Несколько оправившись от первого потрясения и взяв себя в лапы, я еще раз внимательно перечитал текст китайской песни и пришел к следующей энтимеме [9] : если под тем самым «востоком», который «озарился вдруг», подразумевать меня, то, следовательно, непосредственно из самого текста я недвусмысленно получаю указание, в каком именно направлении нужно искать моего Зайца – строго на западе. Мой «восток, озарившийся вдруг», можно трактовать двояко: это и настоящая разгадка смысла данной криптограммы, и, одновременно, – мое внезапное появление с востока. В таком случае совершенно понятно, что и «грохот барабанов», и «колотушек стук» знаменуют мое счастливое появление однажды ночью. И не важно, когда это произойдет: брачная нить повилики не прервется, ибо на одном ее конце – мой Заяц, а на другом – я. «Ах!» – зажмурился я в сладостном предвкушении счастья и на какой-то миг почувствовал в своей лапе эту обжигающую тонкую нить…

И вот я думаю: а не основать ли мне какое-нибудь тайное общество, которое называлось бы, например, «Ложа Озаренного Востока» (ЛОВ), или «Горящая Нить Зайца и Восток» (ГОРНИЗАЙВ)? Надо будет непременно над этим серьезно поразмыслить после обеда […]

Листок двенадцатый

Утренние метаморфозы

[…] Вот и сегодня утром, лежа на своей холостяцкой подстилке и в тысячный раз блуждая взором по потолку, я невольно вспомнил о неподвижных кэрролловских часах. Эх, время ты, времечко! Экие штуковины ты подбрасываешь нам, дабы заманить в очередной тупик. Но не так-то я прост, как ты, наверное, думаешь.

Итак, поднявшись, а скорее даже возвысившись над Временем, я принялся рассматривать его как сугубо философскую категорию, и занят этим был целый день. Пространные размышления мои, подтвержденные множеством исторических примеров, можно свести к простой эпихереме [10] : «Время, проживаемое собачьим субъектом вне белого и пушистого заячьего объекта, становится аморфным, рыхлым и, одновременно, темным и щетинистым […]»

В конце концов «Записки из бутылки» получили в Скорбной Обители столь широкий и громкий общественный резонанс, что это вызвало самую серьезную обеспокоенность у Белых Халатов, которые, разумеется, как с медицинской точки зрения, так и с чисто человеческой не были заинтересованы в том, чтобы какие-то болезненные бредни развились в священные апокрифы, а о канонизации – так вообще не могло быть и речи. Поэтому сначала «Записки» подверглись полному изъятию, хоть как их только ни прятали – в наволочки, в носки или даже в неработающий сливной бачок в туалете, – а затем всех способных читать и писать согнали в Ленинскую комнату, затолкали в «красный уголок» и долго и придирчиво допытывались: кто тут «Заяц», а кто пресловутая «Собака» и, следовательно, автор смутьянского пасквиля. Дело осложнялось еще одним обстоятельством: из текста трудно было понять однозначно, кто из этих двоих мужского пола, а кто – женского. Не исключались, в принципе, и более пикантные сочетания, и, конечно, уже сама возможность такого тлетворного развития событий в здоровом коллективе особенно сильно беспокоила все Бело-Халатное Руководство. Вот почему поиски одновременно велись и в Женской Цитадели, о чем со всей очевидностью свидетельствовали доносившиеся оттуда пронзительные визги. Что касается Мужской Цитадели, то желающих сознаться так и не нашлось. Вполне возможно, что в сохранении тайны не последнюю роль сыграло официальное заявление одного известного в прошлом адвоката, сделанное им публично. Как и все местные обитатели, он имел звучный псевдоним: Адвокат Струве, а лечили его здесь за то, что там, на Большой Земле, он пытался восстановить Римское право в полном объеме с учетом «Corpus juris civilis» [11] Юстиниана, ибо современное право, по его мнению, безнадежно устарело. Заявление по поводу «Записок из бутылки» было сделано им во время коллективного просмотра теленовостей в Ленинской комнате.

– Граждане! – торжественно начал свою речь Адвокат Струве, предварительно сделав звук телевизора громче, чтобы ее случайно не услышали белохалатники. – Граждане! Как говорится, в присутствии народа, сената и патрициев осмелюсь всем вам напомнить, – он старался перекричать дикторов программы «Время» в телевизоре, что было непросто, лицо его побагровело от напряжения и стало почти одного цвета с эзотерическим лозунгом в «красном уголке», – напомнить вам о существовании так называемого Черного Акта, который был принят впервые в Англии еще в 1723 году. Да будет вам известно, граждане, что одна из статей упомянутого Акта гласит буквально следующее: «Всякий, кто вооружен мечом или другим вредоносным оружием (а здесь с полным на то основанием можно разуметь медицинский шприц, смирительную рубаху и всевозможные препараты, кои подавляют наш разум и волю), кто зачернил себе лицо либо иным образом изменил свою наружность (читай, «забелил» посредством белого халата и шапочки) и появился в каком-либо заповедном месте (под коим я понимаю наше специфическое заведение), где содержались или будут содержаться зайцы либо кролики, и надлежащим образом в этом уличенный, – карается смертью, как при уголовном преступлении!»

Адвокат Струве многозначительным взглядом обвел обомлевшую аудиторию и продолжал:

– Оппоненты, если таковые осмелятся предстать перед судом, могут мне возразить, что, дескать, в данной статье вышеупомянутого Акта речь идет только о «зайце», и притом о «зайце» как о лице, обладающем статусом неприкосновенности, а следовательно, общественность может быть спокойна. Я же, в опровержение этой юридической казуистики, сошлюсь на то место в данной статье Черного Акта, где говорится о «другом вредоносном оружии», под коим я разумею не столько даже вышепоименованные шприцы, смирительные рубахи и препараты, сколько так называемые «методы психического воздействия», к каковым в данном разбираемом нами случае можно с полным правом отнести уже сам процесс поиска и захвата автора резонансного документа. Автора, известного нам под литературным, очевидно, псевдонимом Собака, и, в свою очередь, являющегося неотъемлемым атрибутом вышепоименованного Зайца. А посему действия, направленные – прямо ли, косвенно ли, – против атрибута объекта, по сути своей правомерно трактовать как действия, направленные против самого объекта, и должны квалифицироваться как уголовно наказуемые, что и требовалось доказать.

Вид у оратора был торжествующий. Он достал из кармана пижамы грязный носок и промокнул испарину на лысине. Общественность с восхищением следила за каждым его движением и ковыряла в носу.

– Граждане! – в заключение возгласил Адвокат Струве. – Согласуясь с буквой закона, а также с обыкновенным здравым смыслом, я настаиваю на сохранении нерушимого status quo [12] – как сейчас, так и впредь, на всей территории данного «заповедного места». Это значит: во-первых, немедленно прекратить незаконные поиски любых «зайцев» и «собак», вне зависимости от их половой принадлежности, а во-вторых, отказаться от преследования всех тех, кто таковыми себя мыслит и ощущает, ибо еще никто не отменял свободу совести и вероисповедания, каковые являются глубоко личными и интимными сторонами жизни всякого гражданина. И только таким способом мы можем рассчитывать на так называемое consensus omnium [13] .

Выступление Адвоката Струве произвело на почтенную публику неизгладимое впечатление. Видимо, чтобы уберечь ее от нервного стресса, уже через несколько минут оратора взяли под конвой и увели в неизвестном направлении, и обратно он так и не вернулся. Многие резонно полагали, что он составил пожизненную компанию охотнику на вампиров Ван Хельсингу.

Однако события имели продолжение. На следующий день отставного инспектора Пришивалова вызвали в кабинет-холодильник Главного Белого Халата, где ему предстояло второе после «страшилок» серьезное испытание. В кабинете было полным-полно белохалатников, которые с появлением на обледенелом пороге инспектора Пришивалова сразу прекратили галдеж и уставились на него, как удавы на пресловутого зайца. Инспектор насторожился: уж не его ли здесь подозревают? Искусственная рука Фед-Феда неподвижно покоилась на столе, и лишь пальцы, словно покрытый инеем железный паук, с отвратительным скрежетом перемещались по стеклянной поверхности. Пришивалов и сам будто остекленел, и ему казалось, что это по его стынущей спине ползает этот самый паук, оставляя на нежных лопатках глубокие царапины.

Федор Федорович встал из-за стола и, поскрипывая суставами рук и ног, ковыляющей походкой подобрался к нему почти вплотную. Дыша в лицо инспектора стужей, он доверительно спросил:

– У вас какое звание, инспектор?

– Так я… это… – Пришивалов зябко поежился. – Лейтенант.

– Лейтенант? Очень хорошо, душа моя! – Федор Федорович радостно подмигнул коллегам, а затем, перейдя на торжественно-деловой тон, почерпнутый, очевидно, из отечественных детективных телесериалов, обратился к совсем потерявшемуся инспектору Пришивалову. – Так вот, лейтенант. Я как старший по званию приказываю вам безотлагательно взять это дело в свои руки. Есть мнение, что вы справитесь, несмотря на полное отсутствие в вашей голове шишковидного тела… Так что, лейтенант, справитесь?

– Генерал, – подсказал Фед-Фед.

– С чем, товарищ генерал?

– Что «с чем»? – не понял Главный Белый Халат.

– Справлюсь! – коротко заверил Пришивалов.

– Вот и хорошо, душа моя.

Далее последовали инструкции по проведению расследования и всех необходимых оперативных мероприятий по выявлению и задержанию особо опасных рецидивистов Собаки и Зайца. Федор Федорович выдал лейтенанту Пришивалову ордер на арест и обыск, а на прощание напутствовал словами о большом доверии, которое Руководство Обители возложило на неустрашимого инспектора.

– Вы ведь неустрашимы, инспектор?

Пришивалов недоуменно пожал плечами.

Сказать, что инспектор все понял в этом странном и запутанном деле, было бы явным преувеличением. Но как человек дисциплины и долга, он со всей ответственностью взялся за исполнение служебных обязанностей.

Итак, главное подозрение сразу пало на бывшего мидовского работника по прозвищу Молотов-Риббентроп. Следует вкратце рассказать его историю.

Родился Молотов-Риббентроп в семье состоятельной и уважаемой, в которой по мужской линии из поколения в поколение все были или послами, или ожидали, когда их куда-нибудь пошлют. Юный Молотов-Риббентроп рос мальчиком болезненным, мечтательным, тихим, спокойным и послушным. В школе был круглым отличником, а по окончании университета, тоже с отличием, пошел, как и ожидалось, по семейной стезе. Но то ли амбиции не хватило, то ли характера – дальше родного Министерства он никуда из дому не выезжал.

Еще в студенческие годы завелось у него одно прелюбопытнейшее хобби: ездить в общественном транспорте без проездного билета, или «зайцем», как это называлось на городском сленге. И не потому, чтобы он жалел копейки на такую мелочь (в деньгах молодой Молотов-Риббентроп никогда не имел недостатка), – а потому, что испытывал при этом какое-то особое, неповторимое, острое ощущение. Уже в отроческом возрасте ему с непостижимой легкостью удавалось неприметно ускользать от бдительного ока строгих контролеров на самом длинном в городе троллейбусном маршруте № 12, так что от Софийской площади до ВДНХ, и обратно, он заходил в полупустой троллейбус и выходил из него совершенно безнаказанно по несколько раз в день. А в зрелые годы он и вовсе способен был растворяться в воздухе: стоя почти лицом к лицу с контролером, он становился будто прозрачным, что прямо свидетельствовало о величайшем мастерстве. Поступив на службу в МИД, этот, мягко говоря, чудной человек получил в пользование служебную «Волгу» с водителем, не говоря уж об остальных стандартных благах, соответственно рангу. Но былая страсть не исчезла вовсе. Более того, угнетенная служебным положением и изгнанная куда-то на невидимые околицы его нового, сверкающего огнями, образа жизни, она копилась и накапливалась, и вот, в один прекрасный день, почтенный мидовский работник не выдержал и вернулся к своему прежнему ремеслу, а точнее, к искусству. О, какое облегчение испытал он в тот же миг! Какая тяжесть упала с его сердца.

Часто после работы он отпускал своего водителя, а сам, как бы демократично, отправлялся домой на троллейбусе № 12. Разумеется, без проездного билета. И так почти каждый день! И ни одна живая душа – ни коллеги, ни жена, ни дети, ни ближайшие друзья, – никто и понятия не имел о его тайном хобби транспортного «зайца». Однажды, освободившись со службы пораньше, Молотов-Риббентроп зашел в большой магазин игрушек «Сказка» на Красноармейской улице и купил совершенно замечательные плюшевые заячьи ушки и хвостик на резинках. Отныне эти милые сердцу вещицы всегда лежали в его портфеле, и, тихонько запираясь на ключ в своем служебном кабинете, он с удовольствием надевал их на себя и подолгу вертелся у зеркала. Дома то же самое ему приходилось проделывать в ванной комнате под шум льющейся воды.

За год Молотов-Риббентроп настолько вжился в роль и осмелел, что появлялся в троллейбусе при полном параде: в сером костюме-тройке, с ушками на голове и хвостиком сзади, как и положено настоящему зайцу. Кожаный портфель с документами довершал картину. Но переменам подвергся не только внешний облик, изменились и вкусы. Рацион Молотова-Риббентропа теперь состоял преимущественно из моркови и капусты…

Впрочем, в кулуарах Скорбной Обители бытовала и другая версия истории многострадального «зайца» Молотова-Риббентропа – менее возвышенная, но не менее любопытная. Согласно этой версии, в семье он прослыл полным выродком, да еще и с придурью. Учился из-под палки и стал рано заглядывать в стакан, и в университет поступил только благодаря своей фамилии и контрольному телефонному звонку прямо в голову ректора, а кaк закончил, помнил смутно. В МИДе он не проработал и года и сразу ушел на пенсию по состоянию здоровья – с циррозом печени. Прихода преждевременной старости Молотов-Риббентроп решил дожидаться на фамильной даче, которую он на старорежимный манер называл «имением», а жена его, Молотовна-Риббентропша, та еще стерва, – «местом имения». Начитавшись однажды на рыбной ловле Шекспира и Кальдерона, и подкрепив прочтенное бутылкой водки в не менее гениальном сочетании с наваристой ухой, бывший дипломат вдруг понял: истинное его призвание – театр, тем более что и жена не раз с улыбкой намекала, что в нем погибает талант настоящего лицедея, имея, очевидно, в виду мольеровского «Мнимого больного». Повинуясь зову Мельпомены и не совсем верно истолкованной улыбке жены, Молотов-Риббентроп вернулся в город, где в течение нескольких лет активно подрабатывал на любительской сцене и столь же активно попивал горькую за сценой. Пару лет назад, в самый разгар новогодних праздников, случилось так, что он вынужден был буквально разрываться на два фронта: по утрам исполнять роль Зайца в детских спектаклях, а по вечерам, во взрослых, перевоплощаться в дядю Ваню. И после «Зайца», и после «дяди Вани», дабы снять накопившееся напряжение и усталость, он изрядно напивался – особенно после ненавистного «Зайца». И вот как-то раз, по окончании очередного детского спектакля, вдребезги пьяный актер уснул прямо в гримерной комнате, а проснулся уже вечером, на отчаянный призыв из динамика: «На сцену! Срочно на сцену. » Бедняга подхватился с места и, судорожно прилаживая на ходу ушки, хвостик и лапки, весь в белом плюше, со страшным запахом изо рта, выскочил на ярко освещенную сцену. Увидев дядю Ваню в костюме зайца, публика взмокла. «Нет, вы только посмотрите на этого плэйбоя!» – довольно громко возмутилась сидевшая в партере какая-то пожилая театральная дама и демонстративно покинула зал. Спектакль был остановлен. Но вовсе не потому, что публика поспешно расходилась, и не потому, что актер был не в состоянии играть. Как раз он был в состоянии играть и первую же реплику произнес блестяще, зевая во весь рот и угрюмо глядя не то на Астрова, не то на белого, как мел, режиссера, видневшегося за кулисой: «С тех пор как здесь живет профессор со своей супругой, жизнь выбилась из колеи… Да… Сплю не вовремя, за завтраком и обедом ем разные кабули, пью вина… нездорово все это. » Тут Астров стал судорожно давиться хохотом, а вслед за ним начали хохотать остальные актеры, а следом – и весь зал. Не смеялся один лишь главный режиссер. Он махнул рукой и схватился за голову. Занавес упал вместе с ним, и ассистент режиссера скорбным голосом объявил, что «дядя Ваня болен и спектакль переносится».

Какая из двух версий была правильней, для инспектора Пришивалова не имело столь уж большого значения. Он просто взял и предъявил Молотову-Риббентропу ордер на арест, потому что предъявлять его все равно было больше некому. Подозреваемого удалось снять прямо с «троллейбуса», который провокационно разыгрывали из себя несколько подосланных «оперативных работников» – инспектор без труда нанял их за стакан столовского клюквенного киселя с бромом. Выстроившись один за другим во дворе Обители, они гуськом носились по аллеям, от скамейки к скамейке, с объявлением всех остановок. На протяжении целых трех дней хитрый инспектор Пришивалов лично участвовал в этом действе в качестве «контролера». И «заяц», что называется, клюнул на наживку! Правда, обнаружил он себя не сразу, сначала тщательно и подолгу изучая обстановку – то из окна палаты, то из-под куста или из-за дерева: нет ли опасности, – а на второй день не выдержал. Инспектор только этого и ждал. Дальнейшее было делом техники. «Заяц» осторожно пристраивался к «троллейбусу» то спереди, то сзади, то посередине, он трусливо прятал глаза или делал вид, что смотрит в «окно», а когда в цепочке появлялся «контролер», то есть Пришивалов, мгновенно соскакивал, часто даже на ходу, рискуя сломать себе шею, но зато сполна удовлетворяя свою тоску по настоящей жизни. На четвертый день, уже достаточно изучив все повадки и ухищрения преступника, инспектор Пришивалов поджидал его возле поломанной скамейки, которую «водитель» обычно объявлял как «Золотые Ворота. Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка “Театр оперы и балета. ”» Он уже заранее знал дислокацию «зайца» на этом отрезке пути, а потому, как только «троллейбус» поравнялся с остановкой «Золотые Ворота» в образе поломанной скамейки, инспектор быстро влез в цепочку, почти не глядя схватил Молотова-Риббентропа за руку и, не давая ему опомниться, попросил предъявить проездной билет, а заодно и документы. Как и следовало ожидать, ни того, ни другого в наличии не оказалось. «Заяц» дрожал, как настоящий, и пытался невнятно что-то объяснить. Но куда там! Инспектор свое дело знал. Он вывел его из «салона», который десятком глаз с недоумением взирал на происходящее, и, предъявив ордер на арест, повел прямо к Фед-Феду. «Заяц» заплакал, но все же подчинился. Пришивалову почему-то стало его жалко, но служебный долг следовало выполнить до конца. Служба есть служба – ничего личного.

– А где же «Собака»? – спросил Главный Белый Халат, с задумчивым любопытством посматривая то на Молотова-Риббентропа, то на Пришивалова.

Через десять минут инспектор приволок в кабинет Черныша, который, как обычно, околачивался на хоздворе, возле кухни. Вероятнее всего, читать пес не умел. Но, по мнению инспектора Пришивалова, это вовсе не означало, что он не мог написать «Записки из бутылки». Поэтому, даже не предъявляя Чернышу ордер на арест, он просто схватил его за ошейник и поволок за собой к великому и ужасному Фед-Феду. Несчастный пес жалобно скулил и упирался всеми четырьмя лапами, но твердая рука правосудия не дрогнула.

Увидев обоих подозреваемых у себя в кабинете, Федор Федорович пришел в неописуемый восторг. Он тут же по селектору созвал своих коллег и в их присутствии поручил инспектору Пришивалову провести очную ставку между собакой и «зайцем».

На вопрос инспектора, знает ли «заяц» сидящего перед ним и поскуливающего пса, допрашиваемый пожал плечами и сказал только, что лично не знаком, а видел лишь пару раз, как тот мочился под пирамидальным тополем возле «остановки Львовская площадь».

– Третья скамейка от центрального входа, – расшифровал инспектор Пришивалов Федору Федоровичу, кутаясь в больничный халат от нестерпимого холода.

– Как это мило! – восхитился тот.

Далее произошло то, чего все и ожидали: виляя хвостом, Черныш подбежал к сидевшему на стуле Молотову-Риббентропу и, встав на задние лапы, лизнул его в нос.

– Ага! – пронеслось по кабинету.

Затем пес подбежал к инспектору Пришивалову и также лизнул в лицо.

– Ого! – откликнулись Белые Халаты.

Очевидно, восприняв такую реакцию зрителей как знак одобрения, обнаглевший пес радостно подскочил к Федору Федоровичу и…

– Все свободны! – едва сдерживаясь, чтобы не взорваться, сказал Главный Белый Халат, брезгливо вытирая салфеткой мокрое от слюны лицо.

Когда подозреваемые покинули кабинет, Федор Федорович холодно пожал своей железной рукой руку инспектора Пришивалова, чуть не расплющив ее, поблагодарил от лица Родины за службу и наградил шоколадной медалькой в позолоченной фольге.

Выйдя за дверь, в коридор, Пришивалов с недоумением разглядывал медальку и думал: уж не сошел ли Фед-Фед с ума? А тот, в свой черед, остекленевшим от злости взором обвел своих замерших в неподвижности коллег, потом посмотрел на дверь, за которой только что скрылся инспектор, и со вздохом разочарования произнес:

Таким образом, отставной инспектор Пришивалов и здесь также был отправлен в отставку. Сам себе дивясь, он в тот же вечер разыскал на хоздворе невинного Черныша, который, как оказалось, лизнув Фед-Феда, отморозил себе язык, и, ласково потрепав его за ухом, извинился. В знак примирения пес завилял хвостом, а потом мигом смотался на кухню и принес Пришивалову в зубах полуобглоданную кость. Но от угощения инспектор тактично отказался, пожал Чернышу лапу и пошел спать.

Несколько дней спустя, когда, казалось, все уже улеглось, в Скорбной Обители объявился еще один странный документ. У него было очень длинное и вычурное название: «Завещание Пса Петрова, гражданина мира, составленное им лично в Киеве, в году 1982, месяце сентябре, двадцать первого дня, в ясном сознании, в здравом уме и при полной памяти». Документ сей, в отличие от «Записок из бутылки», был немногословен, но явно принадлежал тому же перу. Свою «непокорную косматую голову» вышесказанный Пес завещал «неразумному человечеству»; клыки, туловище, лапы и хвост – некоему гражданину Седовласову, «стукачу, тирану и полной бездари» (так и было написано!); детородный орган предназначался какой-то болонке Кнопе, «как скромная компенсация за ее несбывшиеся надежды»; содержимое кишечника, «если таковое на момент кончины будет иметься» – Верховной Администрации Города, а сердце – Зайцу.

Еще упоминались какие-то рукописи (очевидно, «бутылочные»?) – они были завещаны некоему «Классику» (причем, что характерно, безымянному и бесфамильному), – и, наконец, картина – «Портрет Зайца Белого на белом фоне. 1978. Масло, холст, 130х195 см» – Национальному музею изобразительного искусства.

Большинство «скорбных» обитателей сошлись во мнении, что это фальшивка. А отставного инспектора Пришивалова «Завещание» почему-то глубоко тронуло. Ему удалось незаметно сунуть его себе в карман, а потом, улучив момент, он прикопал его под старой рябиной на заднем дворе…

IV

Теперь, когда в услугах сыщика в Скорбной Обители никто не нуждался, и ему была дана отставка, инспектору Пришивалову ничего не оставалось, как обратить свой пытливый взор на жизнь отдельных индивидов. Иными словами, с куда б?льшим интересом и вниманием стал он относиться к тем, кто его окружал, тем более что сотоварищи Пришивалова в основном также были отставниками. Каждый имел свой псевдоним – уж так здесь было заведено, – и за каждым стояла какая-нибудь необыкновенная история.

В первое время особенно крепко он сдружился с соседом по койке, неким отставным ботаником Хвощем-Мичуриным, который был известен тем, что добился больших успехов в клонировании овощей, но однажды сорвался и зарубил насмерть топором старую дыню, которая была против. После этого душа дыни являлась ему во сне каждую ночь и говорила, что всеми его огурцами, помидорами и перцами нельзя даже водку закусывать, что все они мертвы и никогда не обретут бессмертия.

Хвощ-Мичурин утверждал, что будто бы познал теперь всю суть Начала и Конца в извечном их противостоянии и взаимоперетекании. И Начало, и Конец, любил повторять он, могут приобретать в этом мире многоликие формы, что для всякого индивида весьма осложняет правильность выбора того или иного жизненного пути и способов поведения. Ибо ничего не существует в чистом виде: в Жизни, например, всегда присутствует некий процент Смерти – и наоборот. Все дело в пропорциях и соотношениях. Вот почему так важно научиться в этих формах и соотношениях безошибочно разбираться. Этому отставной ботаник Хвощ-Мичурин и пытался учить новичка Пришивалова, приводя различные примеры из окружающей действительности. Скажем, «белый халат» или «белые стены», по мнению Хвоща-Мичурина, символизировали «свет» и «добро». А значит, Жизнь. О том, в каких символах выражается Смерть, не считая, конечно, страшной скелетины с острой косой, отставной ботаник рассказывать не хотел ни под каким предлогом, объясняя свое нежелание той величайшей опасностью, с которой столкнется еще не оперившаяся душа Пришивалова на пути познания Небытия, в котором, разумеется, всегда присутствует некая частичка «Типичный конформизм», как обо всем этом однажды сказал кто-то из местных авторитетов. Что означает слово «конформизм», Пришивалов тогда еще не знал, но даже несмотря на это, пример с «белым халатом» ему показался не очень убедительным. На откровенный вопрос инспектора: зачем все-таки ботаник зарубил топором дыню, неужели нельзя было как-то договориться? – тот опускал глаза, сейчас же делался грустным и задумчивым и тусклым голосом долго и туманно рассуждал о сложнейшей цепи причинно-следственных связей, ведущих к преступлениям, в каждом из которых непременно имеется частичка добродетели.

Все эти рассуждения отставной инспектор слушал с глубоким интересом, ибо все, что касалось преступлений, еще совсем недавно являлось предметом его профессиональных забот. Иногда в памяти всплывали какие-то бессвязные отрывки из «Инструкции о Воздаянии», которую он имел смелость зачитывать с несгораемого шкафа майору Канюке, и тогда его охватывал необъяснимый страх и потом долго не выпускал из своих ледяных объятий. Пришивалов бросался на кровать, зарывался лицом в подушку и старался поскорее уснуть.

Изредка убийцу дыни навещала жена, – по словам Федора Федоровича, «излишне невротизированная нынешним состоянием мужа». Их нечастые семейные встречи происходили в запущенном саду, где супружеская пара, взявшись за руки, медленно прогуливалась по тенистой аллее.

Помимо Хвоща-Мичурина, в одной палате с Пришиваловым жили еще трое. К сожалению, с волшебником Мерлином Исааком Марковичем, сыном смертной женщины и хронического инкуба, тесной дружбы не получилось, главным образом оттого, что все свободное время тот либо колдовал, сидя в постели, либо вел подробный подсчет ворон в саду, боясь нечаянно пропустить момент возвращения короля Артура. Иногда, в определенные лунные дни, Мерлин выходил на аллею сада и выворачивал обрамлявшие ее кирпичи, чтобы строить из них на зеленых лужайках маленькие «стоунхенджи».

Еще сложнее обстояло дело с отставным литератором Побродягиным по кличке Пруст. Рассказывали, что будто бы перед тем, как попасть в этот оторванный от Большой Земли оазис, он познал в себе сколь странную, столь и ужасную способность, которая, к несчастью, так быстро развивалась, что чуть было совсем не сжила литератора со свету. А все началось с совершенно необоримой жажды писать. День и ночь писал Побродягин-Пруст один-единственный, но грандиозный роман, в котором смешались в кучу все жанры, стили и направления старой и новой литературы. И писал он на всем, что бы ни подвернулось под руку: если супница – значит, на супнице; галстук – на галстуке… Вскоре в доме не осталось ни одного предмета, не исписанного его мелким нервическим почерком гения: стены, потолки, двери, стол, посуда, холодильник снаружи и даже внутри, весь гардероб, от драпового пальто с каракулевым воротником до нижнего белья. Благодаря носкам, зубной щетке, мыльнице, чайному сервизу и прочим мелочам, Побродягин-Пруст научился емко, в нескольких словах, выражать высокое, глубокое и широкое – в общем, многое. Однажды он почувствовал, что пора выходить в мир. Писание на перилах, в лифтах, на скамейках, на осенних листьях и даже на крылышках мотыльков опустошили его морально и истощили физически, а посему ничего больше не оставалось, как остановиться и хоть на время заняться чем-нибудь противоположным. Противоположностью по отношению к писанию, конечно, было чтение. И именно в чтении ему виделось настоящее спасение. Но тут Побродягина-Пруста подкарауливала новая, еще более подлая неожиданность. Любой текст, художественный, философский или технический, только что прочитанный его глазами, мгновенно исчезал, будто слизанный, с поверхности страницы, которая потом навсегда оставалась абсолютно чистой, словно никогда и не проходила через типографский станок! В течение нескольких месяцев бурного чтения и тщетных надежд бедняга превратил всю свою многотомную библиотеку в склад хорошо прошитой и переплетенной макулатуры. Правда, теперь можно было по собственному усмотрению заполнять очищенные страницы, но такая перспектива больше не радовала, потому что заполнять их было нечем: все уже давно было написано. Дошло до того, что Побродягин-Пруст боялся выйти на улицу, чтобы случайно не слизнуть взглядом название какого-нибудь магазина, ресторана или кинотеатра. В троллейбус или трамвай он садился, не глядя на номер маршрута, руководствуясь только своей интуицией, ибо не хотел низвергнуть в хаос общественный транспорт города. А если рядом кто-нибудь в кафе или в вагоне метро читал свежую газету, Побродягин-Пруст вставал и отходил подальше, с ужасом представляя себе реакцию ничего не подозревающего читателя на внезапное и ничем не мотивированное исчезновение «печатного слова». Не помогли ни черные очки, ни трость, – эти традиционные атрибуты классического слепца, – чтобы не вызывать подозрений в обществе. Собственно, обществу было глубоко наплевать, зряч или не зряч один из его рядовых членов, а вот кошмарная способность уничтожать письменную культуру одним лишь взглядом, невзирая на очки и трость, не только никуда не исчезла, но и продолжала набирать силу. К тому же, роль слепого была унизительна и не освобождала от ответственности. С тех пор как Побродягин-Пруст обзавелся казенной койкой и больничным халатом, он не прочитал и не написал ни единого слова. Такой поворот болезни совершенно не обрадовал белохалатников, ибо они очень остро почувствовали свою невостребованность, которая превратилась и вовсе в граничащую с оскорблением полную ненужность, когда к своим неписанию и нечитанию больной добавил еще и абсолютное неговорение. Да, говорить Побродягин-Пруст тоже перестал, полагая, что печальный талант его, как зараза, перекинется и на устную речь. Среди своих нынешних товарищей он вел теперь жизнь Гарпократа, не слишком, правда, юного. И если Пришивалов или кто-нибудь иной, еще не постигший этот образ жизни, обращался к Побродягину-Прусту с каким-нибудь вопросом в надежде поговорить, тот прикладывал к губам палец, как бы понуждая к молчанию.

Однажды Пришивалова озарила блестящая догадка, от которой аж дух захватило, и, не долго думая, он напрямик спросил у таинственного молчальника, не он ли написал ту самую «Книгу Книг», из-за которой инспектору набили лицо, отправили в отставку, жгли левую лопатку, попортили правый верхний зуб, травили газом, выносили на крышу и в конце концов упекли за толстые белые стены. Но этот новоявленный бастард Осириса и Исиды, этот «горе-ребенок», как называл его насмешливо Фед-Фед, изумленно вытаращился на Пришивалова и даже, как тому показалось, покраснел от стыда. Затем он поднял свой гарпократов палец, но не к губам, как обычно, а к виску, и с особой выразительностью покрутил им несколько раз туда-сюда, после чего пошел по коридору, не оглядываясь. А отставной инспектор Пришивалов, раздосадованный и разочарованный, раз и навсегда зарекся кому-либо рассказывать о злосчастной «Книге Книг».

Койку у двери занимал Троцкий-Кропоткин – лучший друг и соратник Гарибальди, Фиделя Кастро и Ясира Арафата, которые и по сей день состояли с ним в регулярной переписке. И, пожалуй, это было его единственное достоинство. Время от времени он покидал Обитель на целый день и, пристроившись у фонарного столба при дороге, записывал в красненький блокнотик номерные знаки проезжающих автомобилей. По вечерам, во время ужина, он зачитывал их вслух – все до единого.

В соседней палате обитал старый погонщик дождевых туч и ловец молний по прозвищу Громоотвод. Он был убежден, что не зря ест свой хлеб, ибо, по статистике, в одной только Франции молнии убивают ежегодно до ста человек. «Отдыхайте, ребята! Я всегда на страже», – любил говаривать он. Громоотвод мог несколько дней кряду скрываться в своей кровати у самого окна, словно в засаде. Он с головой зарывался под одеяло, и через минуту-другую из-под этого одеяла начинал струиться дым. Когда товарищи делали ему замечание и просили не курить в палате, в которой и без того дышать нечем, ловец молний высовывал свою лысую голову наружу и сообщал неблагодарным обывателям, что буквально минуту назад своими собственными руками загасил очередную шаровую молнию, и если бы не его старания, все тут было бы испепелено дотла.

Жил тут еще и «тараканий» активист Вениамин Соломонович Омбудсмен (так якобы звали его), который являлся особым и полномочным представителем всемирного тараканьего движения. А движение сие, ни на день не прекращавшееся, в том числе и на территории Скорбной Обители, постоянно нуждалось в защите естественного права на жизнь и продолжение рода, что, по справедливости говоря, было не чуждо и человеку с его основными инстинктами. «Если тараканы бегают, значит, это кому-нибудь нужно!» – восклицал правозащитник и далее сетовал на то, что человек (увы!) по своему обыкновению, в близорукости своей, вечно борется не с причиной, а со следствием. Мусор порождает тараканов, а не тараканы – мусор. Пришивалов, кривясь, все же вынужден был согласиться с такой формулировкой – к тому времени он уже довольно неплохо освоил причинно-следственные связи, изложенные ему убийцей дыни Хвощем-Мичуриным.

Считая себя диссидентом, сосланным во «внутреннюю эмиграцию», Омбудсмен Вениамин Соломонович продолжал действовать: писал письма и воззвания, готовил статьи и репортажи для западных средств массовой информации, вел разъяснительную работу и т.д. и т.п. В последнее время он распространял по палатам написанные от руки анкеты, чтобы на основании собранных статистических данных провести всеобщую перепись тараканьего населения.

– Уважаемый Федор Федорович! – обращался он к Главному Белому Халату, совершавшему очередной утренний обход. – Я вынужден поставить в известность вас и всю общественность об очередном преступлении против гуманности.

– В какой палате у нас Гуманность? – строго спрашивал Фед-Фед, поворачиваясь к своим коллегам.

– Во всех без исключения, – отвечали белохалатники. – И несть ей числа…

– Вчера, – продолжал «тараканий активист», – между восемью и половиной девятого вечера, двое граждан из третьей палаты избивали таракана ногами, не посчитавшись даже с его женским полом.

– Очень хорошо, душа моя. Спасибо за своевременный сигнал, – следовал стандартный ответ. – Непременно разберемся, виновных накажем.

Так, час за часом и день за днем, отставной инспектор Пришивалов познавал и обживал этот новый для себя мир с его самобытными законами и обычаями…

…Да, безумие – состояние, не подвластное контролю. И не заметишь, как вошел во вкус, а вышел в открытый космос… Кстати, о космосе. На фоне множества других жителей Скорбной Обители, мало чем примечательных и кроме как ленью и мелкими невинными шалостями один от другого не отличавшихся, особенно выделялся еще один персонаж – заслуженный летчик-космонавт, по прозвищу Луноход. Был он человеком грубым и неотесанным, на вид лет пятидесяти. До того как стать космонавтом и Луноходом, он мирно торговал пивом под старым тополем на углу Андреевского спуска и Боричева Тока, целыми днями просиживая у желтой пивной бочки на колесах, в засаленном переднике с папиросой в зубах. Бочку инспектор Пришивалов хорошо помнил, поскольку часто заглядывал на перекресток в часы дежурств – проследить за общественным порядком и выявить его нарушителей, если таковые посмеют объявиться. Но тот продавец был пузатый и мордатый, с пышной шевелюрой, а этот – совершенно лысый, с обвислых щек у него все время сыплется какая-то шелуха, да и пузатым его никак не назовешь – во всяком случае, теперь… Странно, странно… Некоторое время инспектор Пришивалов изучал этого подозрительного гражданина, держась на расстоянии. «Надо же, как все-таки жизнь меняет людей!» – думал он (пожалуй, это были его первые самостоятельные философские прозрения)… Так вот, Луноход этот рассказывал, что будто бы однажды в теплый субботний день, – и тому якобы было много свидетелей, – подковылял к его бочке этакий здоровенный кряжистый тролль, поболтал с ним минуты две-три – так, ни о чем, – расплатился золотым червонцем и убрался прочь, а пиво в бочке превратилось в чистейший янтарь! Услышав о здоровенном кряжистом тролле, Пришивалов звонко икнул и побледнел, а щиколотки его ног похолодели. Все тут же на него зашикали, словно в театре.

– А народ-то вокруг совсем озверел! – продолжал Луноход, входя в раж. – Еще бы! Целая бочка янтаря – литров пятьсот, наверное, было! Ну и, сами понимаете, как набросились тут все этот янтарь черпать, кто в бутылки пустые, кто в банки, а кто и в целлофановые кульки, и по домам тащить, пока он совсем не загустеет.

Что сталось с кульками и банками, Луноход не знал, а вот бутылки, – черт бы их побрал! – той же ночью превратились в стеклянно-янтарных лошаков. И вот они, тихохонько так позвякивая копытами, выпархивали из темных окон и, что твои стрекозы, строились в эскадроны и так, рядами, улетали себе и улетали прямехонько на самую Луну! Что же до него, торговца пивом, то он так остолбенел, что был, ни дать ни взять, как янтарный. Тут-то его и привинтили!

– Привинтили? – изумлялись слушатели. – Привинтили, а может, приклеили к передку янтарной бочки, будто ямщиком на облучок. А потом впрягли тех самых, еще оставшихся на Земле, янтарно-стеклянных лошаков и погнали этаким экипажем…

– Куда? Куда погнали? – не выдерживали слушатели. – Да туда же, будь они неладны! На Луну!

– А кто привинчивал. Да, кто приклеивал тебя к бочке? Кто впрягал? – отовсюду сыпались вопросы.

– Да кто ж его знает, мать честная?! – восклицал Луноход. – Черти какие-то, это уж как пить дать.

– А может, пришельцы? Может, ты контактер.

Эх, да не все ли равно, кто привинчивал, приклеивал, впрягал – черти или пришельцы? Один хрен! Как бы там ни было, главное, что, сидя во главе бочки, будто истукан какой-то, торговец пивом долго парил над заводскими районами Киева. Даже над домом родным один раз пролетел! А потом треклятая бочка с лошаками начала набирать космическую высоту, и наш город-герой стал быстро уменьшаться и округляться, пока и вовсе не превратился в голубоватый шар, величиною с футбольный мяч.

– И так захотелось его футбольнуть! – бахвалился Луноход.

– Вот трепло! – отвечали ему слушатели. – Сам-то, небось, от страху обделался!

– Ну обделался, будь оно неладно! – соглашался тот, хмурясь пучками бровей. – Меня ведь в Звездных городках не обучали! Раз-два – и сразу в космос. Посмотрел бы я на вас, умников!

Вторая часть эпопеи – уже о непосредственном пребывании на Луне, – была еще бессвязней и запутанней и изобиловала огромным количеством всевозможных восклицательных междометий, с помощью которых Луноход пытался описать лихую езду по лунному ландшафту, купание в лунных морях и головокружительные спуски в лунные кратеры. Окончания своего путешествия Луноход напрочь не помнил. От восторга и ужаса он потерял сознание и очнулся уже в Скорбной Обители, весь какой-то пожелтевший и похудевший, с диагнозом: «прогрессирующая шизофрения, осложненная хроническим гепатитом».

– Меньше надо янтаря пить! – съязвил кто-то из слушателей.

Другие от души смеялись и говорили:

– А ты, видать, на пиве обсчитывал!

– Ну обсчитывал. А кто сейчас не обсчитывает, а? – ярился Луноход, багровея пуще прежнего. – Это ж не повод человека в космос отправлять! Так у нас вся торговля на Луну улетит, а кто ж на Земле торговать будет?

– Ой, только не надо жаловаться! Вы, торгаши, и на Луне своего не упустите.

Пришивалов слушал всю эту луниаду очень внимательно, стараясь ничего не упустить, но все равно концы с концами никак не сходились. Он хорошо помнил и густеющие прямо на глазах янтарные лужи возле пивной бочки, и «янтарную лихорадку» на Андреевском спуске, и всех этих свихнувшихся граждан с их банками-склянками, и потерю своей «хворменной хвуражки», и Акт об изъятии золотого червонца, который он лично составил, и затем прибытие эксперта с целой химлабораторией, и, особенно, Главного Администратора, прикатившего на администробусе, потного и злого, как десять тысяч Канюк. Все это он еще как помнил! Такой беспорядок. А пожар на Флоровской улице, будто специально кем-то подстроенный в этот момент. Да, денек был – хуже не придумаешь! А потом еще и это следствие по делу об объянтарившейся бочке, которое так и закончилось – ничем. Да и как иначе оно могло закончиться, если уже на следующее утро злосчастная бочка вместе с пивопрод?вцем бесследно исчезли, а ему, участковому инспектору Пришивалову, майор Канюка устроил жесточайший нагоняй и пообещал лишить погон и должности. Как же такого не помнить. И вот теперь выясняется, что этот пивной пузан стал Луноходом! Но как же так? Ведь вся страна видела на первых полосах всех газет знаменитые снимки с этой консервной банкой на колесиках, и Пришивалов тоже видел их, и сейчас, сколько ни сравнивал, ничего общего между двумя Луноходами не находил. Даже отдаленного сходства между ними не было. Да и не могло быть. Но антропоморфный Луноход бил себя кулаком в грудь и чуть не разрывал на ней больничный халат, настаивая на своем: в космосе был, Луну освоил, и теперь, стало быть, причислен к славному отряду отечественных космонавтов, вслед за Белкой, Стрелкой и Гагариным!

– Ничего, ничего, – утешали его слушатели. – Говорят, америкашки, побывав на Луне, тоже спятили…

Настоящая мужская дружба сложилась у Пришивалова с бывшим кровельщиком Вострокнутом. Это был человек высокого полета, но, конечно, не в прямом смысле: с крыш он ни разу не падал. Здесь, в Скорбной Обители, он обрел, как он сам говорил, вторую родину и чувствовал себя почти счастливым, несмотря на то, что где-то на Большой Земле остались жена, трое детей, строительная контора, в которой он по-прежнему все еще «висел» на Доске Почета, и хорошие заработки. А уж крыш городских избороздил вдоль и поперек столько, что и не скажешь точно, где больше времени провел – на земле или, образно говоря, в небе. Но постепенно наскучило ему все это. И стало тяготить его такое бесперспективное и, как сам он выразился, «однокрылое» положение в обществе. И дело тут было совсем не в его непримечательной профессии, за которую Ленинскими премиями не награждают, и не в образовании, – точнее, не в его отсутствии, – в конце концов, величайшими проводниками веры и истины были не лауреаты, не академики и не могущественные чиновники, а простые рыболовы и плотники. Причина внутреннего конфликта крылась в вещах совсем иного. Некие предчувствия и озарения – вот что просветлило сознание кровельщика Вострокнута и как бы переселило или, точнее, перенесло его на другую планету. Конечно, он и сам с некоторых пор ощущал свое непреходящее величие, но, в отличие от вечно кокетничающих так называемых представителей культурной элиты, не боялся честно себе в этом признаться, и рефлексии на этот счет были ему чужды. Величие Вострокнута было, так сказать, корневым, врожденным и естественным, как дыхание, а потому не требовало изматывающих дух и тело бесконечных осмыслений. И с любой мало-мальски приличной крыши он видел это особенно хорошо. Так, величие быстро росло и укреплялось, набирая силу небес, жарких солнц, дождей и снегов. Оно рвалось на волю, ибо тесно было ему, как и всякому величию, в узких рамках, установленных рутинными правилами и предписаниями, за которыми, как всегда, скрывались безликие авторы и такие же безликие исполнители. И вот однажды, без всяких объяснений, кровельщик Вострокнут неожиданно заперся в своей комнате и никого к себе не впускал три дня и три ночи. Изумленная жена, перепуганные дети, возмущенные соседи – все слышали доносившиеся из-за двери грохот, скрежет, стук и громкие песни, из чего взрослые сделали вывод, что Вострокнут либо сдурел, либо запил, да еще «козла» с кем-то забивает, только вот непонятно, с кем: все соседские мужья были на месте. Дети же не делали никаких выводов, потому что еще не научились их делать. Зато попробовали подпевать папаньке, за что от маманьки сразу получили по заднице. Когда же Вострокнут окончил свой таинственный труд, он распахнул настежь окно и, счастливый, вышел прямо в летний дождь! Это ничего – ничего, что сотрясение мозга, и что жена ушла навсегда, и что, подрастая без отца, дети будут думать, будто отец их был летчиком-испытателем и однажды геройски погиб в небе – в каком-то смысле так оно и есть… Все это – пустое! Главное, что посреди комнаты, на большом круглом столе, покоилась, им самим задуманная и построенная, настоящая модель Рая.

Эх, если бы не происки сильных врагов, которых у истинно великих людей всегда и во все времена хоть отбавляй, если бы не измена друзей и близких, бросивших его одного на тернистом пути к правде и величию, он непременно бы добился самого широкого обнародования своей модели Рая, а заодно попутно изложил бы еще одну модель – нового экономического устройства нашего государства…

– И вот теперь я здесь, – с едва уловимой печалью в голосе говорил Вострокнут.

– Да-а-а, – покачивая головой, сокрушался Пришивалов. – Уж я-то знаю, что такое враги и как они жгут и травят!

Говоря так, Пришивалов вовсе не думал претендовать на первенство, уступая его отставному кровельщику. Он хорошо понимал, что у того, как у истинно великого мастера, соорудившего не черт-ти что, а настоящую модель Рая, и судьба была неизмеримо труднее, и враги куда могущественнее, чем Полийвода Гарпогена Бонифатьевна, Матрена Свиняк-Свинюховская и дикий Котомыш Лаврентий вместе взятые.

Все же, несмотря на свое величие, Вострокнуту претила какая бы то ни было поза, и в общении он подкупал простотой и сердеченостью. Он любил повторять, что величие не передается по наследству и уж тем более не покупается за деньги, и что отцом его был простой деревенский мужик (между прочим, воздвигнувший на своем огороде установку для улавливания космических флюидов), и он гордится тем, что вышел из самых низов. Кстати, примерно так же он выразился и в приемном отделении, когда Главный Белый Халат проводил с ним короткое собеседование, оформляя на новое место жительства. Нежно обняв Вострокнута за плечи, Федор Федорович улыбнулся ему в правый глаз и проникновенным тоном переспросил:

– Ах, душа моя! Это из каких же таких низов вы вышли? То есть, в каком смысле? В раблезианском или в смысле Гермеса Трисмегиста?

– Да! – на всякий случай твердо ответил отставной кровельщик, на что Федор Федорович озорно пригрозил ему черным металлическим пальчиком и лично препроводил в палату.

V

Надо сказать, все-таки этот Федор Федорович был очень странным человеком. Во-первых, он постоянно носил с собой в кармане огромный старомодный монокль с толстой линзой изумрудного цвета, и то и дело зачем-то приставлял этот монокль к своему пластмассовому глазу. А во-вторых, казалось, он не относился всерьез ни к своим коллегам-белохалатникам, ни к своим пациентам. Обычно на лице его тлела презрительная ухмылка. Порядки, им заведенные, также имели в природе своей нечто непостижимое: с одной стороны – место нездоровое, юдоль печали, со всеми вытекающими отсюда последствиями, которые непременно должны ощущаться всеми ее обитателями, а с другой – относительная свобода, скорее, правда, обманчивая, но к которой все настолько привыкли, что уже и не помышляли о какой-либо иной свободе; возможно, иная – их просто-напросто пугала. Складывалось какое-то противоречивое впечатление, что, руководствуясь в своей практике самыми тривиальными методами воздействия и, беря шире, «главными руководящими принципами», изложенными в любом школьном учебнике по Обществоведенью, Федор Федорович словно бы воссоздавал некое микрообщество, некую самодостаточную систему, в которой, однако, явственно просматривались так называемые «тенденции», абсолютно не согласующиеся с теми самыми «руководящими принципами». Разумеется, прямо об этом парадоксе никем и никогда не говорилось, – во всяком случае, вслух, – но любому человеку, достаточно осведомленному, например, в философии европейского романтизма (а такие здесь водились в избытке), не могла не броситься в глаза почти прямая аналогия со знаменитым требованием истого романтика Шеллинга, а требовал он, прежде всего, равных прав для воображения – не только для разума; требовал он того, чтобы ничто в универсуме не было подавлено или безраздельно подчинено чему-либо и чтобы каждая вещь жила своей особенной и свободной жизнью. И, что самое интересное, именно так здесь все и жили. А если и случались какие-нибудь неожиданные всплески неадекватности, они немедленно подавлялись, очевидно, во имя сохранения гармоничного целого. Так ли все было на самом деле или нет, или лишь казалось, однозначно утверждать, конечно, сложно. Пожалуй, лучше всех мог бы растолковать этот парадокс отставной философ Интеллигатор, на многих наводивший здесь ужас могуществом своего интеллекта. Но он-то как раз предпочитал отмалчиваться. И вообще на все ему здесь было начхать, кроме своей книги, которую он писал исключительно под одеялом, пользуясь довольно громоздким китайским фонариком. Поначалу этот аскетической внешности человек с изморщенным лицом и длинными седыми волосами внушал Пришивалову прямо-таки благоговейный страх. Это правда: многие в Обители считали отставного профессора сумасшедшим, но вовсе не это обстоятельство устрашало инспектора. Страх его был, скорее, неосознанным самоуничижением плебея перед родовым аристократом. Правда, в простоте души своей Пришивалов не знал такого обычного для плебея чувства, как зависть, и, похоже, эта внутренняя чистота его помыслов тронула старое сердце сурового профессора. К всеобщему удивлению, между ними даже возникло нечто похожее на дружбу. Настолько, конечно, насколько сам Интеллигатор, человек по природе своей нелюдимый и замкнутый, был на нее способен.

– Стало быть, вас объявили сумасшедшим в приказном порядке? Как великого Тассо? – с некоторой долей любопытства спрашивал он Пришивалова. – Что ж, есть чем гордиться… Добро пожаловать в наш Castello Estense! [14]

В беседах с Пришиваловым он иронично посмеивался над настольной моделью Рая кровельщика Вострокнута, над луноходством экс-продавца пива, над анкетами тараканьего активиста Омбудсмена и над прочими игрушками своих сотоварищей. На первых порах Пришивалов мало что понимал в пространных и заумных речах Интеллигатора, поддаваясь, скорее, их монотонному ритму и обаянию голоса и постепенно впадая в глубокий успокоительный сон. На лице его, и без того свободном от морщин, появлялась и еще долго потом теплилась блаженная улыбка, и это было так хорошо! А Интеллигатор, как будто не обращая внимания на то, что его не слушают, может быть, больше для самого себя говорил, что, слава Богу, навсегда распрощался с классической немецкой философией, ибо когда однажды встретил на лестничной клетке возле мусоропровода Иммануила Канта, тот презрительно от него отвернулся и даже не стал с ним разговаривать, продемонстрировав, таким образом, типичное немецкое чистоплюйство и оторванность от реальной жизни. Так родилась его ненависть к книжной мудрости, а точнее, к мудрствованию. В действительности же, и обычный мусоропровод может привести ищущего в Елисейские поля. Истинная Тайна, хотя и пребывает sub rosa [15] , однако далеко не всегда благоухает розой. Ибо все настоящее – хорошее оно или плохое, прекрасное или уродливое – рождается из соприкосновения и взаимодействия вещей, абсолютно чуждых друг другу. И вот только теперь, с чистой совестью плюя на свои научные степени, на профессорство и прочие атрибуты былой жизни, он обрел подлинную гармонию. И здесь, в Скорбной Обители, в тиши и уединении, он закончит свою книгу, которая называется… Впрочем, не важно, как она называется, важно, что каждый человек должен написать свою книгу. Большую или маленькую – это не имеет значения.

– Но я не умею писать книг! – внезапно пробуждаясь, говорил Пришивалов, и то была чистейшая правда.

– А что же вы умеете, друг мой ситцевый?

– Я умею следить за общественным порядком.

– Бог ты мой! – всплеснул руками Интеллигатор. – Общественный порядок! Да вы хоть понимаете, о чем говорите?

Инспектор Пришивалов смутился, а профессор сунул руку в карман халата и принялся хрустеть грецкими орехами, которые всегда там держал и которыми хрустел, когда был особенно взволнован.

– Вот это ваше словосочетание… Да оно же ровным счетом ничего не значит! Какая-то абракадабра. Запомните, нет никакого «общественного порядка», а есть просто – порядок. И порядок этот гнездится в каждой отдельно взятой голове, если она, конечно, не медный чайник. Чем больше голов, в которых порядок, тем меньше они чайники и, соответственно, тем больше порядка вокруг. А раз так, то как вы можете «следить» за тем, что делается в головах у людей?

– Ну как же. А вот заместитель Укром Укромыча говорит, что…

– Какой еще Укром Укромыч?

– Ну этот… Из Серого Терема. – И Пришивалов, вытянувшись по стойке «смирно!», многозначительно поднял глаза к белому потолку.

– А-а-а! Из Комитета Городского Покоя? Понимаю… Друг вы мой ситцевый, да вас просто за нос водят. Порядок, устройство, система – все это химерические заблуждения. Это все сны давно умерших, навязываемые нашему сегодняшнему дню Царством Смерти. А когда прошлое прорывается в настоящее, многие сходят с ума.

При этих словах Пришивалова бросило в холодный озноб.

– Постойте, – вдруг дошло до Интеллигатора. – Никак не пойму, вы-то какое имеете отношение к Серому Терему?

– А я… это… – промямлил Пришивалов, втягивая голову в плечи.

Он так и не осмелился рассказать ему о том, как нашел на Андреевском спуске некую «Книгу Книг» и, даже не прочитав, отнес ее в Серый Терем, а Интеллигатор не стал настаивать, тактично переведя разговор на другую тему.

Однажды в столовой, томясь над водянистым рассольником, Интеллигатор неожиданно спросил:

– Скажите, инспектор, вам инъекции делали?

– Чего? – встрепенулся Пришивалов.

– Ну, уколы! Уколы вам кололи?

– Уколы кололи. Болючие такие! А что?

Интеллигатор кивнул головой, давая понять, что он этого и ожидал.

– Medicamenta heroica [16] , – произнес он тихо. – И мне тоже кололи. Но дело не в боли. Не в физической боли… Знаете, если вы хотите здесь хоть чему-нибудь полезному научиться, постарайтесь вести себя так, чтобы вас не кололи. Мы и в той, нормальной, жизни, все были «уколотые», а здесь нас могут доколоть окончательно.

– А что нужно делать? – спросил Пришивалов с готовностью; он перестал шумно хлебать свой холодный рассольник, вспомнив сверкающие шприцы, холодные глаза белохалатников и нестерпимую боль и одеревенелость во всем теле, и, более интуитивно, чем сознательно, понял, что имел в виду Интеллигатор: речь шла о спасении. – Что я должен делать? – повторил он свой вопрос, осторожно косясь по сторонам.

– Что вы должны делать, я не знаю, – не без иронии сказал Интеллигатор. – У каждого из нас свои методы борьбы. Я говорю лишь о сути. Может быть, инспектор, вы поймете меня лучше, когда я разъясню вам один удивительный парадокс…

Разумеется, сначала пришлось долго растолковывать Пришивалову, что есть «парадокс». Покончив с этим, он продолжал:

– Так вот, друг мой ситцевый. Парадокс наш заключается в следующем: для того, чтобы спастись в этом, извините, сумасшедшем доме, ни в коем случае не вздумайте показывать, что вы в здравом уме. Будьте настоящим идиотом, и только тогда вас оставят в покое. И наоборот, за пределами этих глухих стен, то есть в так называемой «нормальной жизни», вы должны изо всех сил скрывать, что вы безумец, ибо всякий, кто не вписывается в так называемую «нормальную жизнь», – а в особенности всякий настоящий гений, который уже по природе своей является отклонением от нормы, – будет прямиком и незамедлительно доставлен в одну из этих палат. Так что предавайтесь безумию там, где это уместно.

Нет, что-то тут, по мнению инспектора Пришивалова, не связывалось. Слово «гений» было хорошо ему известно еще со школьной скамьи, а также из пятничных политинформаций, проводившихся в участковом отделении сержантом Перехрестом. И из всего этого следовало, что гении в палаты не попадают, а даже совсем наоборот: живут себе на свободе, пишут основополагающие труды и открывают трудящимся всей земли все новые и новые горизонты.

– Вот вы говорите про гениев, – начал было Пришивалов, но, смутившись под тяжелым взглядом Интеллигатора, запнулся.

Пришивалов набрался храбрости и задал вопрос, который не давал ему покоя:

– А как же тогда Владимир Ильич.

– Какой еще Владимир Ильич?

Интеллигатор с любопытством посмотрел в глаза Пришивалову, а затем произнес:

– Что ж, инспектор, вы на правильном пути. Пожалуй, колоть вас больше не будут.

И, допив свой чистейшей воды компот, он покинул столовую и направился в свою палату продолжать под одеялом работу над таинственной книгой.

В беседах с Пришиваловым Интеллигатор еще не раз возвращался к теме общественного порядка – уж слишком она задела его за живое. При этом он и не замечал, как, начиная с обсуждения общественного порядка, всякий раз заканчивал общественным устройством. Для неискушенного слуха инспектора Пришивалова все это звучало как иностранная речь:

– Представления о так называемом общественном устройстве, о том, каким оно является и каким должно быть, в лучшем случае наивны и ошибочны, а в худшем – абсолютно неадекватны или цинично лживы. Хотя эти последние должны бы в основе своей извращать верные представления, каковых, увы, не может быть изначально. Принимая истину о том, что в основе мироздания лежит принцип иерархичности, мы, тем не менее, не можем не согласиться с тем, что земное воплощение этого принципа – лишь пародия на него, более или менее кровавая. Чаще – более, нежели менее…

Обычно по пятницам (может, потому что пятница у православных – традиционно постный день), в Ленинской комнате силами пациентов проводились ненавистные политинформации. Дошла очередь и до отставного инспектора Пришивалова, который темой своего доклада избрал «Государственное устройство социалистического Отечества». После доклада, отвечая на вопросы ничего не понявшей аудитории, Пришивалов пояснил, что Генеральный Секретарь – это такой секретарь, кто главенствует над всеми другими секретарями. И секретаршами – тоже. И он обладает Главным, то есть Генеральным, Секретом. И если он говорит, что мы живем в эпоху развитого социализма, то, значит, так оно и есть. Мы сами знать этого не можем, потому что не знаем Секрета. А он может, потому что знает Секрет.

– А чем отличается развитой социализм от неразвитого? – заинтересованно спросил бывший кровельщик Вострокнут, и его тут же увели белохалатники немного подлечиться.

– Обыкновенный социализм, – отвечал Пришивалов, предусмотрительно заменив слово «неразвитой» словом «обыкновенный», – это когда «чем хуже, тем лучше». А «развитой» – это когда «чем лучше, тем хуже».

Все бурно зааплодировали. Даже Фед-Фед апатично побряцал своим протезом.

– Потрясающе! – не без восхищения воскликнул Интеллигатор после политинформации, когда они с Пришиваловым остались вдвоем. – И как это вам удается улизнуть от огромного шприца? Вострокнуту, между прочим, досталась знатная доза.

– Так меня здесь все за идиота принимают! – ответил Пришивалов и светло улыбнулся…

…Дни тянулись за днями, месяцы за месяцами, и царящей здесь вечности было совершенно безразлично, как дни эти и месяцы называются и под какими порядковыми номерами следуют в своей бесконечной череде. Более того, по собственному желанию, поддавшись чистому велению души, можно было позволить себе разместить, например, воскресенье сразу после понедельника, да так и оставить эти два дня, попеременно сменяющие друг друга: воскресенье, понедельник… воскресенье, понедельник… Если по каким-то причинам кому-нибудь очень не нравился месяц март, то он легко изымался из календаря и отсутствовал в нем до тех пор, пока не получал амнистию.

Будучи не столь радикально настроенным, как другие, Пришивалов аннулировал из календаря лишь одну-единственную ночь, – ту, роковую для него, ночь с 21-го на 22 июня, когда он помимо своей воли был доставлен в Скорбную Обитель, – чем неожиданно обидел отставного профессора философии.

– Послушайте, раз вы дезавуировали эту и без того самую короткую ночь в году, то, следовательно, и Великая Отечественная война никогда не начиналась, – резонно заметил Интеллигатор, – а стало быть, и не длилась почти четыре года, и не завершилась героическим взятием Берлина.

– Стало быть, так… – не совсем уверенно соглашался Пришивалов.

– Лихо это у вас получается! – почти позавидовал Интеллигатор. – Выходит, я никогда не рыл окопы, не мерз в землянке, не попадал в «котел», не был ранен в голову, не освобождал Варшаву и Будапешт? Я уж не говорю о Нюрнбергском процессе! Его что, тоже не было?

– Так я же не про вас! – оправдывался Пришивалов. – Я про себя. Про то, как меня сюда доставили… как раз в ту ночь.

– Понятно-с. Значит, стоило вам отменить эту злосчастную ночь, и теперь уже вас как бы сюда и не доставляли?

– Ага, не доставляли.

Интеллигатор был в полном восторге:

– Вот и получается, друг мой ситцевый, что раз уж вас сюда никогда не доставляли, а вы, тем не менее, здесь, то, стало быть, вы были здесь всегда. Получается, вы здесь родились!

Пришивалов никак не желал «здесь рождаться». Поэтому, сочтя доводы отставного профессора достаточно убедительными, наложил вето на свое прежнее решение и восстановил Григорианский календарь в полном объеме.

И вообще, надо сказать, он стал много размышлять, чего раньше с ним никогда не случалось. Он часто вспоминал свою прежнюю жизнь, свою службу, которая была смыслом той жизни, и теперь она виделась ему пресной и невыразительной, и, что еще хуже, бесцельной. Здесь же, в Скорбной Обители, он узнал много новых слов и понятий, но самое главное, самое радостное – здесь он узнал столь замечательных, столь интеллигентных и великих людей, каких там, на Большой Земле, он бы никогда, наверное, не встретил, не проникся бы ни их идеями, ни их судьбами, а значит, никогда не ощутил бы той пестрой и вечно живой мозаики жизни, на которую, волей-неволей, он всегда был вынужден смотреть с точки зрения своего служебного положения. Благодаря своим новым друзьям и товарищам он во всех подробностях изучил, например, сложнейшее устройство дантова Ада и Рая, мильтоновского Пандемониума и настольного Рая кровельщика Вострокнута. Он досконально изучил всю береговую линию Моря Спокойствия на Луне и, вдохновленный рассказами Лунохода, разузнал все о целебных свойствах янтаря и лунного камня, а также, занявшись астрономией, по книгам из местной библиотеки, выяснил для себя эффект либрации Луны и даже генеалогическое древо богини Дианы. И только теперь он смог по настоящему оценить суть полета американцев на ночное светило, полета, который был не чем иным, как неуклюжей попыткой человека искусственно имитировать родственную встречу между божественными братом и сестрой.

И еще он понял и принял глубоко в сердце простую истину: нельзя дыню рубить топором, даже если она с чем-то не согласна. А если уж так необходимо для утоления своей естественной потребности ее съесть, то надобно попросить у нее прощения, а в ее лице и у всего растительного царства, и нежно, с любовью, нарезать ее ломтиками. И вообще никогда не следует размахивать топорами и стрелять из пистолетов почем зря, потакая лишь своей вспыльчивости и дурным наклонностям. Не надо взрыхлять окружающую атмосферу резкими движениями, нарушать покой и тишину Природы громогласными воплями и отвратительными свистками и сиренами, переть напролом сквозь живую плоть, которая и есть окружающий нас мир. Не надо пачкать данный нам свыше язык грубой бранью, ибо чистые слова происходят от Любви, и этот источник должен всегда хранить свою прозрачность. И тот, кто позн?ет это, уже никогда не сможет именем закона повелевать чужой совестью, потому что совесть – и есть самый правильный закон. И еще: никогда не следует забывать, что место, на которое ты однажды ступил, хочешь ты того или нет, будет еще долго, если не вечно, хранить на себе отпечаток твоего следа, и часть этого места ты обязательно унесешь с собой на подошве своего сапога…

VI

Таким образом, дух отставного инспектора Пришивалова окончательно созрел для встречи с еще одной незаурядной личностью, каковая и не замедлила тут же явиться, дабы просветить и направить его на путь истинный. Личностью этой был отец Станислав, бывший священник – живое подтверждение расхожей истины, что бывших священников, как и бывших милиционеров, не бывает. Ходили Носились слухи, будто отца Станислава то ли уже причислили, то ли вот-вот причислят к лику святых за то, что он пытался, так сказать, in partibus infidelius [17] пресуществить Городской Планетарий с Домом Атеизма при нем в католический костел с духовым, а не электрическим, орг?ном и песнопениями во славу Господа. Amen… Кое-кто, понятное дело, рассудил, что в городе подобными преобразованиями можно заниматься только в строго установленных для этого местах, как то филармония или большой зал консерватории. Вот почему отец Станислав незамедлительно пополнил ряды здешних, таких же, как и он сам, энтузиастов. Но, как известно, нет худа без добра: свое новое назначение в сие refugium peccatorum [18] он принял не только безропотно и стоически, как тяжкое испытание и святую миссию, но и с величайшей радостью и ликованием, ибо находился отныне на самом острие Божественного Промысла. С подобным мировоззрением было, конечно, не так уж далеко до впадения в прелесть и гордыню, но кристально чистая душа святого отца с честью выдержала и этот экзамен. Больше того: он так искренне, с такой силой ненавидел оба эти греха, что в порыве религиозного неистовства хотел исключить их из канонического списка человеческих прегрешений – чтобы на земле даже следа, даже памяти о них не осталось! Слава Богу, трезвый рассудок, хоть и почитавшийся в Скорбной Обители проявлением дурного вкуса и предосудительной немощи, все-таки взял верх, и вышесказанные грехи остались на своих привычных местах в печальной табели о рангах…

Довольно долго отец Станислав приглядывался к Пришивалову, к его незатейливому обличью – не проступит ли на нем, нечаянно или умышленно, ужасающая sigillum diaboli? [19] Но, слава Создателю, худшие опасения никак не подтверждались и вскоре, с благодарственными молитвами, были отметены. Внимательно и с надеждой следил он за процессом духовного развития «сего человеческого тростника» и, окончательно уверившись, что поле вокруг него вспахано, тут же принялся его засевать. Начал он с того, что откровенно поделился с неофитом своими сокровенными планами относительно будущего костела, затем показал ему проект реконструкции Городского Планетария с множеством архитектурных чертежей, сделанных собственноручно; поведал также и о своих мытарствах и злоключениях и по-отечески увещевал Пришивалова в свой черед раскрыть душу и исповедаться.

Отставной инспектор исповедался, как умел, ибо вершил он сие впервые в жизни, и даже прослезился обильно, после чего почувствовал такое облегчение, будто и в самом деле благодать снизошла на него. С величайшим вниманием выслушав откровения о страстях милицейских, низвергших Пришивалова в сию Скорбную Обитель, отец Станислав порекомендовал новообращенному для начала вкушать побольше чесноку, а пищу премного солить, ибо чеснок и соль, как есть – первейшие и наипростейшие средства против «диавольских козней». Упоминание о «диавольских кознях» несколько насторожило инспектора Пришивалова. Увидев его внезапную бледность, отец Станислав сразу уразумел, что попал в самую цель и, нисколько уже не сомневаясь, продолжил нагнетать религиозное давление с удвоенной энергией:

– Из драгоценных каменьев, сын мой, следует носить хризолит и агат, ибо сии великолепные самоцветы обращают беса в паническое бегство. А дабы с большей легкостью примириться с Господом Богом, всенепременно носи сапфир…

– Легко сказать! – в отчаянии воскликнул Пришивалов. – Да вы знаете, какая у меня зарплата?

– Все твои страдания, сын мой, – строго настаивал непримиримый священник, – известны пресвятой церкви уже от сотворения, и, поверь, многократно описаны в священных и правдивых книгах. О, сколь много я размышлял над твоей исповедью, коей ты удостоил меня, грешного пред ликом Божиим, и над всем тем, что с тобой произошло! Так знай же, что жгли и мучили тебя бесы, или демоны, которые жаждали коварно искусить тебя и совратить на путь лжи и предательства. Знай также, что Враг могущественен и никогда не теряет надежды испытать тебя, слабого, вновь и вновь!

Пришивалов почувствовал себя нехорошо, будто съел что-то несвежее.

– Признайся честно, ты ведь не надевал кольцо обручальное на палец статуи Венеры?

– И на черном коне не скакал?

– И в ореховой скорлупе, запряженной дрессированными жуками-рогачами, не разъезжал по улицам?

Инспектор Пришивалов в ужасе мотал головой; он почему-то подумал о Луноходе с его янтарной бочкой и янтарными «лошаками», но говорить ничего не стал.

– Ну, сын мой, радуйся милости небесной! Тебе еще неимоверно повезло, ибо ты подвергся той разновидности бесовского воздействия, каковую на языке богословов принято называть: obsessio. Сие значит, что Диавол не смог или не успел просочиться в самую твою утробу, а потому атаковал тебя извне в облике Полийводы, Котляра, Свиняк-Синюховской и… как там его.

– Котомыша Лаврентия, – смиренно напомнил Пришивалов.

– Именно! – Отец Станислав горячо перекрестился, почему-то на православный манер. – Куда хуже было бы, если б ты стал жертвой possessionati [20] , ибо сие есть высшая и наистрашнейшая форма искушения.

Пришивалова всего передернуло. Закрыв глаза и несколько секунд помолчав, отец Станислав резко провел рукой по волосам, будто отгоняя от головы кошмарный сон или адские видения, быстро встал с больничной койки, на которой сидел все это время, и, устремив голубоглазый взор куда-то в незримую высь, продолжал торжественным тоном:

– Итак, тебя жгли, говоришь ты! А я скажу тебе, сын мой, что жгли и не таких, как ты. И чем ближе к Богу возвышается человек, тем сильнее жгут его, тем ужасней его страдания. Возьмем, к примеру, Вильгельма Роскильдского. Демоны его так жгли, что чуть было совсем не испепелили прямо в постели…

Тут Пришивалову вспомнился его приятель Громоотвод, улавливающий молнии, но он опять промолчал.

– …А Франческу Римскую супостаты бесовские схватили за власы и так и держали за них над самой жаровнею с раскаленными углями, и только благодаря небесному заступничеству она осталась жива…

– Но меня не только жгли, – не без гордости возразил Пришивалов.

– Не ропщи, сын мой, а лучше послушай, что я тебе скажу. Страшись лелеять мысль, и даже саму мысль об этой мысли, будто страдания твои наивеличайшие и наистрашнейшие в этом мире! Ибо в действительности – они ничто в сравнении со страданиями Господа нашего Иисуса Христа. Отринь гордыню, сию диавольскую сеть, в каковой ты рискуешь легко запутаться, ибо, возвысившись над ближними, даже не заметишь, как уже низвергнулся на самое дно Ада…

При этих словах пред внутренним взором инспектора Пришивалова засияла во всей своей красе настольная модель Рая его соседа по койке Хвоща-Мичурина.

– …Поверь мне, всегда найдутся смертные телом, но бессмертные духом, мучения коих будут во сто, в тысячу крат ужаснее твоих. Ты говоришь: пощечины! Да будет тебе известно, что знаменитого Эверарда подлый Диавол in carne [21] хлестал по лицу целых пятьдесят два дня, и сей мордобой продолжался день и ночь, без единой передышки, от Страстной пятницы до самого Троицына дня.

– А несчастная Колета! – не унимался отец Станислав, похоже, войдя во вкус. – И ее тоже демоны-изуверы колотили до полного беспамятства. А потом еще в келью, где она жила, подбрасывали ей обнаженные трупы висельников. Каково, а?! А в то же время, между прочим, Святого Антония ватага врагов человеческих избивала до полусмерти огромными палками, а в Дунастана и Лупициния бросала тяжелыми камнями. Ты говоришь, тебя выносили на крышу. А я скажу тебе о том, как Гертруду Аостскую, эту голубку кроткую, волочили по небу, что посуху, а потом швыряли с высоты куда попало.

Беседы эти продолжались в течение многих дней, а иногда и по ночам, при свете карманного фонарика, с большими предосторожностями – особенно если на ночное дежурство заступала эта вредная и сквалыжная Гестаповна. Отец Станислав был просто живым кладезем всевозможных историй о мучениках веры. «Вот у кого надо поучиться нашим любителям “страшилок”, – думал Пришивалов. – Услышь они такое, небось, сразу бы обделались!» Да и самому отставному инспектору еще никогда не доводилось слышать ничего подобного – даже в милицейской школе. Ни в учебных пособиях, ни в лекциях, ни в истории наиболее резонансных преступлений, ни в текущих сводках подобного рода криминал ни разу не фигурировал, как будто его никогда не существовало! Пожалуй, из всех серийных преступлений дьявольские, называемые «кознями», были самыми изощренными в своей жестокости и самыми разнообразными по содержанию. То, что на глазах у свидетелей Дьявол нагло выдрал клок из бороды у некоего гражданина Симеона Столпника или опутал ежевикою гражданина Николая из Рупо, еще можно было расценить как злостное хулиганство. Мелочь, конечно. Но вот избиение палками, прижигания огнем и швыряние живых граждан с большой высоты – это уже не шутки, это подпадает под самые серьезные статьи Уголовного Кодекса. «Да, но поди упрячь за решетку такого врага, как Дьявол!» – сокрушался инспектор. И в тот же миг ему явились горящие гневом глаза кряжистого Магнуса. В голове, будто колокол в колокольне, гудело устрашающее слово «воздаяние»…

– …А Блаженную Христину Стоммельнскую премного пачкали нечистотами зловонными, – прорезывался зычный голос отца Станислава, нарушая ход размышлений инспектора Пришивалова. – Но демонам окаянным все мало! Одного бедного и честного священника, имени которого я сообщать не стану сугубо из этических соображений, они преследовали даже в отхожем месте, о чем, между прочим, нам сообщает преподобный Цезарий…

И тут почему-то Пришивалову вспомнилась его побуревшая от времени, закопченная коммуналка, тесный сырой туалет с облупившимся потолком, с которого на длинном грязном шнуре свисала лампочка, одним только свечением своим навевавшая мысли о самоубийстве, и со стенами, выкрашенными масляной краской интенсивного суицидально-желтого цвета. Каждый квартирант отправлялся туда по нужде со своим собственным унитазным стульчаком и со своей вышеупомянутой лампочкой (только ли у Пришивалова она горела так паскудно, проверить он не мог; возможно, всему виной были желтые стены); сначала вкручивалась лампочка, затем на унитаз возлагался стульчак, а по завершении известного физиологического процесса все эти личные атрибуты снова уносились.

Нельзя сказать, что Пришивалов бездумно принимал все на веру, как раньше. Он был уже не тем наивным простаком с ярко выраженным чувством долга, которым когда-то помыкали на службе. Теперь, прежде чем что-либо оценить или сделать, ему необходимо было самому во всем разобраться, и только потом радостно и свободно принять единственно правильное решение.

Однажды он выразил отцу Станиславу некоторые свои опасения. Раз уж Дьявол столь всемогущ и изобретателен, что в тюрьму его не засадить и что даже само Божье наказание беспрерывно откладывается, очевидно, до лучших времен, – хотя все мы живем сейчас, и когда придут эти лучшие времена, нас, скорее всего, уже не будет на свете, – то как же в таком случае его можно отпугнуть простым чесноком и солью?

– А я скажу тебе так, Фома ты неверующий: средство сие проверено веками и многих спасло от проникновения заразы в утробные глубины. Диавол может прикинуться чем угодно, но только не чесноком и не солью.

– Как это – прикинуться чем угодно?

– Так знай же, сын мой, что еще епископа галатского Диавол прельщал в виде сочной, искрящейся на солнце виноградной грозди. В том-то и заключается искусство Искусителя! Твоему неопытному и неразумному взору он может представиться и стаканом водки, и куском копченой колбасы, и простой авторучкой, и важной справкой, ею написанной; может – милицейским свистком, в который ты будешь свистеть, как оглашенный, когда надо и не надо, автомобильной покрышкой, листьями шпината, докладной запиской, кустом бузины… Да чем угодно, но только не чесноком и не солью, сын мой! Он их совершенно не выносит, ибо они отнимают у него силу, о чем пишут многие великие авторитеты.

– А что же он переносит? – посмеиваясь, спросил Интеллигатор, входя в палату.

– Диаволу, как известно, особенно любезны мандрагора и орехи.

– Ах, какие страсти! – Интеллигатор так громко хрустнул орехами в кармане халата, что священник невольно перекрестился. – А по-моему, святой отец, вы излишне много начитались Амфитеатрова. Вместо того чтобы стращать нашего друга, участкового инспектора, всяческими чертовыми кознями, вы бы лучше научили его, как их избегнуть. У вас же получается, что нужно потреблять побольше чесноку и соли, что непременно приведет к язве желудка или двенадцатиперстной кишки, в то время как сложность проблемы, мне кажется, определяется не наличием или отсутствием диеты, а совсем иными вещами.

– Какими же, сын мой? – благоуветливым гласом вопрошал отец Станислав. – О каких именно вещах говорите вы?/

– Неужели непонятно, что великая битва между Богом и Дьяволом вершится не в желудке человека, не в его печени или почках, а в его сердце, если под сердцем понимать душу. Так не делайте человека слабым и вечно трепещущим, как осиновый лист, зачитывая ему ваши бесконечные списки чужих страданий, половина из которых – плод болезненного воображения. Лучше помогите ему познать и уверовать в его собственные силы, чтобы правильно ими воспользоваться.

– Сначала, сын мой, надобно познать страдания, а уж потом, закалившись в них, возможно обрести и свободу от них, и радость, и силу, а иначе, не различая одно от другого, как человек сможет приблизиться к пониманию Замысла Божьего?

– Да познал он уже страдания! – воскликнул Интеллигатор; орехи снова хрустнули в его кармане. – Уже и жгли его, и мучили, и на крышу выносили…

– И по щекам лупцевали, – не замедлил дополнить Пришивалов.

– Да, и по правой, и по левой, – закончил профессор. После этих слов все трое сразу замолчали, и каждый, словно стыдясь чего-то, смотрел куда-то в сторону.

– Хорошо, – милостиво согласился отец Станислав. – Хорошо, в следующий раз мы поговорим о вещах основополагающих. Мы поговорим о Вере, Надежде и Любви. А сейчас, – и он обнял Пришивалова за плечи, – ступай с Богом, сын мой… Мне надо побыть одному. Я должен подумать…

VII

…А время сочилось бесконечной сыростью осенних сумеречных дней, которые, если бы не умащивались бальзамом великомудрых бесед с выдающимися людьми, могли бы своей бесцветностью и отсутствием аромата довести отставного инспектора Пришивалова до полного отчаяния и умопомрачения, в чем как раз и обнаружили бы себя заветная цель и истинный смысл существования данного заведения, вопреки общепринятым представлениям о нем тех, кто оставался жить на Большой Земле. Все чаще одолевала его какая-то беспричинная тоска. Тревожно блуждал его взор по сторонам, словно в надежде что-то такое увидеть. Но что именно, Пришивалов и сам не знал. Особенно беспокоили звуки – самые разнообразные, – на которые он никогда раньше не обращал внимания, точно их и в природе не существовало, – а особенно ночные шорохи. Эти последние вроде бы ни о чем таком и не говорили, но тоску усиливали еще больше. И ведь все как будто бы шло хорошо! Отношения с товарищами были ровными и бесконфликтными и в этом смысле постепенно приближались к своей гармоничной завершенности, а сам он, можно сказать, ежедневно получал весьма неплохое образование, о каком раньше и мечтать не мог; беспокоиться о хлебе насущном и вовсе не приходилось; к тому же белохалатники почти совсем оставили его в покое, и только изредка, делая обход, Федор Федорович заглядывал в его палату и, задав два-три невинных вопроса об аппетите или о качестве его естественных отправлений, произносил ставший уже традиционным: «Raptus melancolicus [22] . Очень хорошо, душа моя!», весело трепал его по щеке холодной металлической рукой и удалялся восвояси вместе со своими морозами. Короче говоря, жизнь в общем и целом как будто бы наладилась. И, однако же, внутреннее чутье подсказывало инспектору, что все это благополучие не может длиться вечно и, значит, доверять нельзя.

Памятуя наставления отца Станислава, он на всякий случай все же держал под кроватью несколько головок чесноку, десяток каштанов и лозу. Это все, что он мог сделать, – о таких экзотических редкостях, как самшит и сандал, можно было и не мечтать. Однако даже такие пустяковые охранительные средства являлись постоянным поводом для столкновений с невежественными уборщицами, которые знать ничего не желали ни о бесах, ни о «диавольских искушениях».

– Нечистый как раз в такой вот грязи и заводится! – говорили они Пришивалову, выметая своими атеистическими вениками из-под кровати весь его религиозный мусор.

– Эх, креста на вас нет! – сокрушался отставной инспектор и мысленно представлял себе, как сейчас злорадствуют демоны, прячась где-нибудь в щелях оконных рам, плинтусов и в отверстиях душников.

В таких борениях, страданиях и тревогах прошла зима, а на исходе весны, дождливой и холодной, Пришивалов совсем захандрил. Ничто его больше не радовало и не вдохновляло. Долгими часами лежал он неподвижно на кровати так, что ни одна пружина не скрипела под его отяжелевшим, безвольным телом, и смотрел в потолок или в зарешеченное окно, за которым на вольном ветру качались зеленеющие ветви. По ночам он страдал бессонницей, и эти мучения были немногим лучше тех, что он когда-то претерпел от дикого Котомыша Лаврентия. «Инспектор, я знаю историю вашего Котомыша лучше, чем кто бы то ни было в этом мире, – сказал однажды Интеллигатор. – А о вашей судьбе имею гораздо более ясное представление, нежели вы сами. Нигредо в стадии перехода в Альбедо – вот что я вижу, глядя на вас. И тысячу шприцов мне в зад, если я ошибаюсь!» Услышав такое, Пришивалов с минуту стоял, молча уставившись в пол, словно подсудимый в последний день долгой и изнурительной судебной тяжбы, ожидающий наконец хоть какого-нибудь приговора, только бы весь этот кошмар побыстрее закончился. Однако дальше туманных намеков профессор так и не пошел, добавив лишь, что подобные процессы рано или поздно происходят с большинством людей, но увы: как правило, всё останавливается на второй стадии, и до великого Рубедо дело не доходит. В общем, дальнейшая судьба отставного инспектора Пришивалова так и оставалась не проясненной, а судьба пресловутого Котомыша, не говоря уж о судьбах «большинства людей» с какими-то их несусветными «нигредями», «альбедями» и «рубедями», не вызывали в нем ни малейшего интереса. По-прежнему он что-то выискивал глазами и прислушивался. Иногда, среди ночи, из коридора доносились нечеловеческие крики и топот ног, затем кого-то куда-то волокли, сопровождая глухими ударами и грубой бранью. «Ах, коридор, коридор, какое безумие тебя охватило?» – в страхе шептал Пришивалов, и от собственного шепота ему становилось еще страшней. Он словно мертвел на своей кровати, и потом до самого утра впадал в безразличное оцепенение. Неужели так будет всегда? – спрашивал он сам себя по утрам, но ответ не приходил ни в этот день, ни на следующий, и от безысходности на душе становилось еще тоскливей.

Все чаще отставного инспектора стали одолевать некие смутные, но сильные желания: хотелось делать что-нибудь большое, по-настоящему значительное, что-нибудь прекрасное и долговечное – совсем не похожее на проверку паспортного режима или преследование тунеядцев, которые лично ему ничего плохого не сделали, – что-нибудь такое, что составило бы счастье его и других людей. Но что?! Увы, не умел он строить настольные модели Рая, а если бы даже и освоил это редкостное ремесло, то был бы, скорее всего, заурядным эпигоном-пересмешником великого и неповторимого Вострокнута-Алигьери. Не умел он и книг писать, как Побродягин-Пруст или Интеллигатор. Да и какая книга, если всего-то на один-единственный вопрос он не в состоянии себе ответить? Что же тогда он может сказать другим людям, которые с надеждой ее откроют? Он не умел и не сумел бы проповедовать, как отец Станислав, поскольку, хотя уже и не был атеистом, но все же и верующим еще не стал. Он даже разучился делать то, что некогда хорошо умел – следить за общественным порядком. Но, похоже, с общественным порядком покончено навсегда. И о том он ничуть не жалел. Единственно, правда, о чем инспектор Пришивалов все-таки жалел, так это о том, что в то памятное утро на Андреевском спуске так и не удосужился прочитать таинственную «Книгу Книг». За время, прожитое в Скорбной Обители, его представление об этом непознанном предмете претерпело некоторые изменения – так в болотной мгле, туманной и аморфной, проявляются первые робкие признаки не то близящегося рассвета, не то надвигающейся грозы… Она, книга эта, была теперь как отголосок древнего мифа об аргонавтах или как отблеск давно позабытого сна, в котором заплутавшему путнику внезапно открылось сокровище великанов. «А может, я все-таки прочитал ее, и просто об этом не помню? – с надеждой уговаривал себя инспектор Пришивалов. – Почему бы и нет? Здесь таких, с амнезией, полным-полно. Вон, один Побродягин чего стоит: сколько прочитал, а ничего не помнит! Даже книг после его чтения не осталось – все как корова языком. » Впервые в жизни Пришивалов почувствовал себя преступником, нарушителем порядка – но не общественного, на который ему теперь было глубоко наплевать, а какого-то иного Порядка – того самого, который с большой буквы. И хуже всего было не то, что он мог прочитать «Книгу Книг» и тут же забыть об этом, а то, что, ведомый своим невежеством и беспросветной глупостью, сам же отнес ее на Владимирскую, 33, в Серый Терем (и передал из рук в руки какому-то четвертому заместителю самого Укром Укромыча), чем, видать, и навлек на себя столько неприятностей. Как у инспектора, у него не имелось на сей счет неопровержимых доказательств, но зато всей душой, всем сердцем он чувствовал, что те листки, перепачканные грязью и кровью, были не просто страничками из какой-нибудь глупой детективной истории, а очень важным посланием, предназначавшимся ему лично, и что вовсе не слепой случай подбросил их ему на Андреевском спуске. В этом он был убежден. А с другой стороны, прочитай он их в то утро… Эх, да что говорить! Скорее всего, ничегошеньки бы он не понял. Вот и получается: либо забыл, либо не понял. То есть хрен редьки не слаще… Пришивалов и сейчас не смог бы уверенно ответить на вопрос, чего во всей этой истории было больше: божественного или дьявольского. «Пойти, что ли, за советом к отцу Станиславу? – думал он. – Так тот сразу бесами своими начнет стращать. Нет, уж лучше к Интеллигатору. Только как бы это так рассказать, чтобы о “Книге Книг” – ни слова?»

Как-то раз, прогуливаясь перед ужином в саду с Интеллигатором, Пришивалов спросил:

– А помните, профессор, вы говорили отцу Станиславу, что Бог и Дьявол живут в нашем сердце и все время за нас дерутся?

– Помню. Но я выразился несколько иначе…

– И вы еще сказали, что человек должен приобрести силу. Только вы не сказали, как он должен ее приобрести?

– «Приобретают» недвижимость, инспектор. А силу «обретают».

Интеллигатор остановился возле куста угасающей сирени и некоторое время смотрел куда-то себе под ноги, будто ответ валялся прямо здесь, в траве, среди желтых одуванчиков.

– Друг вы мой ситцевый, – произнес он печально. – Вы коснулись очень важного вопроса, и я, право, даже не представляю, как бы это вам растолковать. Я давно вижу ваши страдания. Но как утолить их?

Интеллигатор снова обратил взгляд свой на одуванчики, будто собираясь с мыслями, а потом заговорил быстро и так горячо, что даже перестал быть похожим на самого себя:

– Не прибегая ни к Богу, ни к Дьяволу, скажу о том, что чувствую я сам. Действительно, бесконечная и жестокая борьба идет в сердце каждого из нас, потому что именно человек есть искомый ключ ко всем тайнам на земле. Вот, конфискуйте у меня документы и дом, отнимите высокое общественное положение, и что от меня останется? Заметьте, я намеренно предлагаю вам, инспектор, такие слова, как «конфисковать», «отнять», чтобы вам легче было осознать всю глубину этого образа, – ведь в прошлом вы принадлежали к тому ведомству, которое конфискует, опечатывает и высылает, не так ли? Не хмурьтесь, я вовсе не хочу вас обидеть. Так вот, сорвите-ка с меня одежды, то последнее, что на мне, или, точнее, у меня осталось! Что предстанет вашему взору?

Пришивалов стыдливо опустил глаза.

– О нет, вы не о том подумали, инспектор! Понимаете, лишаясь всего, чем я оброс, всего, что нагородил вокруг своего тела и духа, всего, за чем теперь трусливо скрываюсь, будто преступник, и что, по сути дела, является одновременно и моим искусственным продолжением, – я бы даже сказал, этакой паутиной, которую я, словно паук, плету вокруг себя и улавливаю в нее всевозможные блага, а заодно и себя самого, – лишаясь всего этого вымышленного богатства, я получаю единственную реальную возможность быть на самом деле тем, кто я есть. Ибо все это – мое искаженное отражение в зеркале жизни, по которому я буду иметь о себе совершенно превратное представление. Оставьте меня совсем одного в моем огромном, как небо, одиночестве, и вы увидите, что, оказывается, я есть настоящая копия мира. Собственно, даже не копия, а сам мир – тот мир, который окружает меня со всех сторон и который, несмотря на свою немыслимую грандиозность, легко в меня помещается. Кожа моя – это тот же сложный рельеф Земли. Присмотритесь внимательно, и вы легко обнаружите и горы, и расщелины, и холмы, и пещеры. Взору вашему предстанут леса на моей голове и степные травы на руках и ногах, на всем моем теле. Загляните в мои глаза, и вы увидите водоемы. И все это, мой друг, появляется из капли влаги, растет, развивается, а затем стареет, отцветает и, в конце концов, разрушается, как и все материальное.

Лицо Пришивалова как-то странно съежилось, и на нем появились никогда ранее не существовавшие морщины. Казалось, он сейчас расплачется.

– Но и это еще не все, инспектор! Я показал вам лишь половину образца всего истинного. Знаете ли, мне на ум приходит одно забавное сравнение. Многие философы напоминают тех незадачливых кладоискателей, которые пытаются отыскать сокровище по одной половине разорванной надвое карты. На этой-то половине как раз и изображено то, о чем я вам только что рассказывал.

– А что же тогда на второй половине?

Пришивалов отрицательно замотал головой.

– Что ж, слушайте. Один, скажем так, известный мыслитель, любивший называть себя «Неизвестным философом», утверждал, что тело служит человеку эмблемой всего видимого, а душа – образцом всего невидимого. Следовательно, человек, обладая и тем и другим, уже по природе своей и по своему положению в мироздании, есть ни что иное, как сама Мысль Божья. Но здесь, на Земле, эту Мысль нужно отстаивать в борьбе с темными, хтоническими силами. Отстоять – это значит познать, постичь. Познавая себя, мы получаем единственную возможность постигать Божественную Мысль, чтобы однажды стать ею в полной мере. И вот только тогда мы становимся по-настоящему сильными и свободными!

Интеллигатор умолк так же резко, как и начал говорить. Засунув руки в карманы халата, он медленно двинулся дальше по кирпичной аллее, которая поворачивала направо и скрывалась за пышными зарослями шиповника. Пришивалов задумчиво брел следом.

– Послушайте! – окликнул он Интеллигатора.

Тот остановился подле большой цементной вазы, покрытой прошлогодней побелкой. Цветы в вазе давно не росли, вместо них из запыленного чернозема торчало несколько окаменевших окурков.

– Послушайте, – повторил Пришивалов, приблизившись к профессору и понизив голос почти до шепота. – Я… я отсюда убегу!

На какое-то мгновение в глазах Интеллигатора вспыхнула искра не то интереса, не то радостного удивления. Немного помолчав, как бы давая словам Пришивалова отзвучать в пространстве, он сказал:

– Бегите, инспектор. Непременно бегите, раз вы приняли такое решение.

– Да, я принял. Вот, прямо сейчас его принял. И будто гора с плеч!

– Так бежимте вместе! Вы и я…

– О нет, дорогой друг! – глаза Интеллигатора наполнились стоической печалью. – Бегите один, ведь это ваше решение, а не мое.

– Так решайтесь! Что вы тут потеряли? Здесь же можно сойти с ума.

– Ну-ну, инспектор, не будьте же таким неблагодарным. Кое-чему все-таки вы здесь научились, прошли, так сказать, свои университеты, не так ли? И сейчас, возможно, вы даже больше похожи на человека, чем когда бы то ни было. Мне даже стало приятней называть вас «инспектором». Неплохо бы помнить об этом.

– Да, простите меня… Но все равно мне непонятно, почему вы…

– Знаете, – прервал его Интеллигатор. – Как-то философ Кант сказал, что надобно иметь мужество пользоваться своим умом, и с этим трудно не согласиться. Так что я еще раз приветствую ваше решение, ибо оно – плод вашего ума, инспектор. Что до меня, то мне, собственно, бежать некуда. Да и незачем. И это мое решение. Правда, принял я его не сегодня. И потом, вы же знаете, я пишу книгу. Эту мою книгу можно писать только здесь и нигде больше, ибо, как говаривал Персий: Quis leget haec? [23] Там, куда вы собрались бежать, моя книга абсолютно неуместна. – Интеллигатор немного помолчал, словно прощаясь с гаснущими отзвуками своих слов, и когда последний отошел в вечность, сказал: – Так что я свой побег уже совершил. Правда, в обратном направлении.

Пришивалов с сожалением развел руками, но, зная упрямство старого профессора, настаивать больше не стал.

– Увидимся ли когда еще? – тихо спросил он.

Мягко взяв его за локоть, Интеллигатор произнес куда-то в сторону:

– Но только помните: бежать – не самое трудное. Самое трудное – это найти то, что вы потеряли.

На том они и расстались, и хотя виделись потом еще много раз, ощущение было такое, будто то не они встречались, а их тени, безмолвные и незрячие.

VIII

В течение следующих трех дней произошло одно выдающееся событие, которое наделало много переполоху среди обитателей Скорбной Обители, а отставного инспектора Пришивалова окончательно и бесповоротно утвердило в решении совершить побег, что он и сделал на четвертый день. Но – обо всем по порядку.

В тот жаркий летний день белая дверь в белый кабинет-холодильник Главного Белого Халата слегка приотворилась и в образовавшуюся морозную щель пролезла репчатая голова в надвинутой на самые уши санитарной бескозырке. Пошловато ухмыляясь, голова сообщила, что сюда привели какого-то трубадура; ему, видите ли, позарез нужен магистр.

– Давайте его сюда, – зевая, молвил Федор Федорович. – Я и есть главный магистр.

В тот же миг дверь распахнулась настежь, и на пороге появился человек средних лет в довольно потрепанном средневековом наряде. Из-под плаща выглядывал внушительных размеров меч, и, похоже, он был настоящий. Во всяком случае, с первого же взгляда сложилось устойчивое впечатление, что зарубить таким мечом можно было любого из присутствующих, и очень даже легко. Сняв с головы выцветший бархатный берет, незнакомец подчеркнуто учтиво, с чувством собственного достоинства, поклонился, на что и Федор Федорович был вынужден на всякий случай привстать из-за стола.

– Счастлив вас приветствовать, сеньор, – как можно радушнее произнес Фед-Фед и жестом, преисполненным самой грации, указал на привинченный к полу стул.

Незнакомец молча кивнул, оглянулся на двоих приведших его сюда великанов в белых одеяниях, которые не спускали с него цепких глаз, мгновение помедлил, но затем решительно присел на край стула, положив, берет на левое колено, а правую руку на массивную рукоять меча. Некоторое время трубадур и магистр сидели друг напротив друга, не зная, с чего начать разговор. Федор Федорович постукивал искусственными пальцами по стеклянной поверхности стола и очень человечно смотрел на незнакомца, а тот бросал беспокойные взоры то на большой портрет Бехтерева на стене, то на книжный шкаф, то на белую люстру, с которой свисали обледенелые серпантины мухоловок, к которым намертво примерзло несколько мух.

– Я во владеньях ваших человек случайный… – начал незнакомец первым, сразу вызвав у великанов понимающую усмешку; говорил он тихо, но отчетливо. – Там внизу, как я уже сказал, случайно я набрел на ваших двух иль трех людей. И были в белом все они, однако ж, без крестов, и без оружья… Мне ничего не оставалось, как обратиться к ним, сеньор Магистр.

– Сеньор, вполне разумное решенье! – расплылся в улыбке Федор Федорович. – Но, не сочтите за бестактность, с кем честь имею?

– Ах, прошу простить великодушно, что не открываю ни имени, ни званья своего. Уж много лет в безвестности я странствую. Да, очень много лет. Я дал обет до времени и до поры не открываться никому. Видите ли, сеньор Магистр, случилось худшее, и вот теперь я вынужден от имени отречься и безымянным стать, как воздух, как вода….

– Господь с вами! – всплеснул руками Фед-Фед. – Да что ж такого стряслось, душа моя?

На это незнакомец ничего не ответил, лишь рука его непроизвольно сжала рукоять меча.

– Ах да, сеньор, я понял! По всем приметам вижу: грозит великая опасность вам?

– Еще какая! Опасность эту, да будет вам известно, кровавой Инквизицией зовут. Но хуже Инквизиции – предатели.

– Они повсюду, не так ли? – заинтересованно спросил Фед-Фед, и что-то быстро записал на чистом листе бумаги. Затем, перехватив тревожный взгляд трубадура, направленный все на тот же портрет Бехтерева на стене, пояснил:

– Се есть один из величайших отцов ученья нашего святого. Работа кисти художника Худобеда. Вам нравится?

– Нисколько, прошу прощения, сеньор Магистр. Мне очень жаль, но живопись плохая. И уж поверьте, красильщика, намалевавшего сей образ более чем тленный, случись ему в Провансе или в Лангедоке оказаться, тем паче при дворе блестящем Тулузских графов, изгнали бы немедленно его с позором величайшим…

Покачав головой, незнакомец неожиданно перешел на язык банальной прозы:

– Простите меня великодушно, сколько вы заплатили этому шарлатану за его мазню?

Было заметно, что вопрос этот неприятно поразил Фед-Феда, но все же скрывать он не стал:

– О, большие деньги! Что ж, видно, у вас доброе сердце, сеньор Магистр. Остается только уповать на то, что ремесленник сей незаслуженные им деньги использовал во благо.

– Думаю, он их пропил, – безразличным тоном констатировал Главный Белый Халат и тут же снова перевел беседу в прежнее поэтическое русло: – Поведайте же, государь всемилостивый, что за муки вас привели в обитель нашу?

– Уж и не знаю, как вам объяснить, – развел руками незнакомец. – История моя, быть может, покажется вам необычной, странной… Невероятной даже.

– Ну что вы, что вы! Любые странности в нас вызывают интерес живейший, и пониманье, а также состраданье. Уж вы доверьтесь нам, и дело за диагнозом не станет, я уверяю вас.

– Сеньор Магистр, премного благодарен! Служить готов бы вам до гроба, но, к сожаленью или к счастью, уже на службе я… Но, впрочем, не буду забегать вперед и расскажу все по порядку.

– Я весь вниманье!

– Ну так вот, еще вчера, поужинав водой и хлебом, расположился я на скромный свой ночлег под бузины кустом зеленым, примерно в двадцати верстах к востоку от Равенны, куда меня изгнанье завело, а пробудился… совсем в иных местах.

– В каких же, сударь?

– У вас в саду, мой господин! И не под бузиной зеленой, как следовало бы ожидать, а под старинной вазой, изваянной из неизвестного мне камня…

– Да, знаю, зовется он «цементом», сей драгоценный минерал, – не преминул ввернуть Фед-Фед.

– И в вазе той растут какие-то стручки, невиданные мной доселе, охряные и с запахом зловонным.

– Окурки, – поведал доверительно Фед-Фед. – Редчайшие цветы. И очень дорогие, особенно когда запрещено курить.

– Сначала я подумал, – продолжил трубадур, дивясь немало, – подумал я, что жертвой стал проделок демонов коварных, но, увидав неподалеку людей каких-то в белых одеяньях и купола величественного храма, уразумел тотчас, что это истинное чудо. Особенно когда внезапно заговорил на языке, мне совершенно неизвестном!

– Таких у нас тут полная палата.

– O, mirum mirabilis! [24]

– Да, чудо из чудес! – воскликнул радостно Фед-Фед. – Частенько здесь у нас телепортации бывают, и левитации случаются нередко. Пусть это не смущает вас, душа моя.

– Признаюсь сразу, решился я не сразу себя открыть и обратиться к вашим братьям. Имел все основанья кровавой Инквизиции я опасаться, ее всевидящего ока и длинных рук ее, которые теперь повсюду костры возводят для таких, как я. Но, присмотревшись лучше, уразумел: обитель ваша, слава Богу, совсем иного рода.

– Совсем, совсем иного рода! – Фед-Фед кивал задумчиво.

– И вот я здесь, сеньор Магистр, благодаря судьбе моей. Но перед тем как продолжать паломничество, мне нужно было бы… О, как произнести?!

– Душа моя, страданья ваши нам понятны. Вы слишком долго ходите по свету, свободой наслаждаясь. Источник сил, однако же, не бесконечен, вы устали – всему конец бывает в этом бренном мире, тем более, когда грозит смертельная опасность.

– О, как вы правы, – грустно молвил незнакомец.

– Очень хорошо! Поверьте, сударь, не одиноки вы в страданиях своих. У нас в Обители ютятся уставшие от жизни полководцы, писатели, ученые, провидцы… Найдется место и для вас. Что скажет братство? – Радушным взором Фед-Фед белохалатников окинул, столпившихся в дверях. Те закивали дружно, согласье выражая.

– Ах, господин мой! – в порыве чувств воскликнул незнакомец благодарный. – Не знаю даже, кого благодарить в своих молитвах. Какому ордену принадлежите вы? Не уступаете вы щедростью и благородством ни тамплиерам храбрым, ни мудрым и участливым иоаннитам. Похоже, умеете вы раны наносить и тут же врачевать их.

– Ах, видите ли, сударь, мы не придаем особого значенья ни номинациям, ни дефинициям расхожим. Перед Законом Высшим все равны в ничтожестве своем. А по сему для нас исконным долгом является поддержка страждущих, кто б ни были они и невзирая на кожи цвет, на веру и на статус.

В дверях заплескались бурные и продолжительные аплодисменты. На незнакомца речь Федора Федоровича, видимо, тоже произвела сильное впечатление, хоть он и не хлопал в ладоши. Зато в глазу его засверкала благородная слеза. Прижав руку к сердцу, он заговорил со всею страстью поэта:

– О, как отрадно слышать это! Какая редкость в нашем грешном мире – слова, исторгнутые сердцем чистым. Beati misericordes! [25]

– В том нет моей заслуги личной, – в порыве скромности Фед-Фед ответил, к пластмассовому глазу приставляя по привычке монокль свой изумрудный и взором искренним пронизывая трубадура насквозь, – как и достоинств нет особых моих товарищей по Ордену. Все дело в силе, направляющей босые наши стопы по каменистым тропам, а сила – в генеральной максиме, которая звучит, примерно, так: Leniter in modo, fortiter in actu! [26]

– Могу ль ушам своим поверить? – воскликнул в восхищенье незнакомец. – О, как давно не слышал я латыни столь выразительной и емкой. Готов поклясться бедным сердцем Кабестаня, сирвентами де Борна, а заодно и Ричарда мечом разящим, что для меня нет наслажденья большего, чем мужа лицезреть воочию, столь преуспевшего в латыни, что жизнь дала в веках Горацию, Овидию, Сенеке и Цезарю богоподобному… С какою легкостью владеете вы языком поэтов и героев!

– Ну, как сказать вам, – возразил Фед-Фед, в смущенье искреннем потупив очи. – Конечно, языком поэтов и героев я владею, но в пределах, допустимых рассудком здравым… Однако же, душа моя, насколько правильно я понял, вы трубадур, не так ли? Во всяком случае, мне так о вас сегодня доложили.

– О, это правда, сеньор Магистр. Я – трубадур. Последний, Божьей волей, трубадур на этом свете. И эта воля вдохновила меня на странствие, святая цель и высший смысл которого, куда ни приведет меня дорога, повсюду воспевать наипрекраснейшую даму, которой сердце я отдал навеки.

– О! О! И кто же эта дама? Иль это тоже тайна?

– Нет-нет, напротив! Пусть имя светлое ее звучит и днем, и ночью, и в любое время года, на суше иль на море, во всех концах Земли, в войне и в мире…

– Так как же даму величать?

– Лилия, – кротко произнес последний трубадур и, тут же спохватившись, добавил необходимое приложение: – И нет на свете имени любвеобильней!

– Очень хорошо, – совсем по-деловому сказал Федор Федорович, снова что-то записывая на листе бумаги. – И где ж прописана мадам. То есть я хотел сказать: где обитает?

Трубадур развел руками, понуро опустил голову и почему-то снова перешел на прозу:

– Я не знаю. Увы, мы расстались в Пюи-ан-Валэ. Случилось это скоропостижно, ибо, выполняя свой рыцарский долг, я вынужден был срочно отправиться со своим отрядом на защиту нашей крепости в Альпах. Великая и Прекрасная Эсклармонд [27] , которой все мы так верно служили и мечом и рифмой, была уже на месте и ожидала нас. Война шла к концу. Мы знали, что эта битва будет последней и что всем нам суждено в ней сложить свои головы.

– И она действительно была последней? – на всякий случай спросил Федор Федорович.

– Да, мы все погибли… Но это случилось потом. А в тот печальный день возлюбленная моя Лилия провожала меня до самых ворот. Расставаясь, мы поклялись вечно любить друг друга. Больше я никогда ее не видел… С тех пор, – трубадур изящно провел рукой по воздуху, – между нами пролегло расстояние в целое небо.

– Toto caelo? [28] – уточнил Федор Федорович.

– Ad litteram! [29] – подтвердил трубадур. – Говорят, от тоски она превратилась в прекрасный белый цветок.

– Кто это говорит? – цепко спросил Федор Федорович.

– Да все говорят: птицы, звери, ручьи и деревья…

Федор Федорович быстро записывал, кивая головой на каждое слово трубадура.

– Может быть, все это происки врагов и недоброжелателей? – поинтересовался он. – Зачем же пациенту от тоски превращаться в цветок?

– Такова сила любви… А вы? Любили ль вы когда-нибудь, сеньор Магистр?

– Ах, любовь! – и бессмысленный взгляд пластмассового глаза, обойдя всех присутствующих, остановился на медсестре Груне в коротком халатике. Груня вся зарделась и боязливо покосилась на Гестаповну, неуклюже топтавшуюся рядом. Гестаповна же, в свою очередь, презрительно плюнула на обледенелый пол, лицо ее приобрело фантастический синеватый отлив.

– Lucidum intervallum [30] , – продолжал Федор Федорович. – Любовь – моя профессия. Я всех люблю. Однако, что-то мы всё обо мне да обо мне! Что вы теперь собираетесь делать, сеньор трубадур?

– Конечно же, выполнять свой долг! Позвольте, я спою вам.

– Да, я спою комжат прощальный, который очень дорог мне. Я сочинил его в минуты горькие прощанья, когда мы совершали с моей возлюбленной оммаж.

– Что совершали, трубадур любезный? – Фед-Фед не понял; сестричка Груня при этом почему-то тихо застонала, а злобная Гестаповна приобрела холодный фиолетовый отлив, который частично и белому ее халату передался.

– Оммаж – такой обычай древний и прекрасный. Одаривает милосердно дама рыцаря какой-нибудь вещицею бесценной в свидетельство того, что принят он на службу куртуазную.

И трубадур слегка коснулся рукой своей груди, там, из-под плаща, выглядывал едва приметный золотой кулон с секретом, а затем, неожиданно для всех, извлек из-под плаща прекрасную лютню, всю в инкрустациях и перламутрах, висевшую на кожаном ремне, по-видимому, очень дорогую. Короче говоря, настоящий антиквариат, который можно было хорошо продать! Взяв несколько вступительных аккордов, он запел приятным бархатистым баритоном. А может, тенором, – никто из присутствующих в этом ничего не понимал.

ПРОЩАЛЬНЫЙ КОМЖАТ,
процарапанный на деке семиструнной гитары без струн,
найденной следопытами господина М*** в яру,
неподалеку от стадиона «Спартак»

Я помню белых птиц –
они смеялись,
и мы вторили им
под шум легчайших крыл.
Листвы паденье ниц,
в котором узнавались
разлуки вкус и аромат –
тот день прощальным был.

Какого цвета день?
И есть ли цвет у ночи?
Я темным силуэтом
один блуждаю в них.
И прошлого косая тень
заглядывает в очи
и, словно подаянья,
клянчит стих.

Я помню лики Лун
и детский сон любимой,
и влажное ее
дыханье на моих губах…
И небо полно струн, –
коснусь одной, незримой, –
и небо запоет,
и мы забудем страх.

В пути – и серость дня,
и ночи полноцветье
навек обвенчаны –
их не коснется прах.
Не плачь, любовь моя, –
цветам и детям
нет нужды каяться в грехах.

Пока последний трубадур пел свой прощальный комжат, сопровождая его лютневым аккомпанементом в манере cantabile [31] , настолько искусным, что голос инструмента почти сливался с живым человеческим голосом, к Главному Белому Халату неслышно подкрался чем-то очень озабоченный коллега и положил на стол записку, в которой сообщалось следующее:

«Ув. Фед. Фед. Доводим до Вашего сведения, что неделю назад из Оперного театра прямо во время премьеры спектакля «Трубадур» бесследно исчез ведущий солист, заслуженный артист, тов. Умняк-Горемыкин. Объявлен розыск. Общественность обеспокоена».

– Хоро-о-ошая песня! – нараспев протянул Федор Федорович, пряча записку в ящик стола.

Погруженный в печальные воспоминания, трубадур, казалось, совсем не слышал этой похвалы.

– Но я вот что подумал, дорогой сеньор. Вашему горю мы поможем.

С этими словами Главный Белый Халат встал из-за стола и подошел к большому шкафу с книгами, содержание которых, учитывая специфику данного заведения, не вызывало сомнений. В железной руке его снова оказался старомодный монокль с зеленой линзой. Повертев монокль у самого глаза, – так что линза вспыхнула дивным изумрудным светом, – Федор Федорович сунул его назад в карман халата, а потом уверенным жестом вытащил из однообразного ряда книг один увесистый том. Нет-нет, то не были труды Штейнберга, Гаккебуша или действительного члена Академии Медицинских наук Маньковского, одни названия коих врядли кого-нибудь оставили бы равнодушным – «Кликушество и его судебно-медицинское значение», «Покушение на самоубийство и совершение поджога», «Курс судебной психопатологии» или, на худой конец, «Любовь у помешанных» Ломброзо, что было бы абсолютно естественным в сложившейся ситуации, но, с другой стороны, и столь же тривиальным. Вот и коллеги, очевидно, недооценив гениальности своего руководителя, несомненно ожидали какого-нибудь пространного экскурса по шершавым страницам признанных авторитетов. И они, разумеется, ошибались. Искусственная рука Федора Федоровича, будто клещи, сжимала пятый том Малой Советской Энциклопедии, 1959 года издания.

Пока он шелестел страницами в поисках нужной, присутствующие тихо перешептывались, то и дело косясь на паломника.

– Вот, прошу вас, душа моя. Прочитайте-ка это, – и Федор Федорович положил книгу на стол перед трубадуром и воткнул металлически лязгнувшее острие пальца в страницу. – Если вас не затруднит, читайте вслух. Думаю, всем нам будет интересно узнать, что написано в этой «книге судеб».

– Какое тонкое письмо! – воскликнул восхищенный трубадур. – И буквы все – одна в одну и так подогнаны друг к другу, как будто тот, кто их писал – не человек, а даже я не знаю…

– Писцы у нас отменные, вы совершенно правы, – нетерпеливо согласился Федор Федорович. – Читайте же скорее!

– А бумага! Боже мой, такой не видел я ни в Палестине, ни в Египте! Ей просто нет цены… Могу вообразить, какою мудростью сей фолиант наполнен. Действительно, должно быть, книга судеб…

Последний трубадур благоговейно провел ладонью трепетною по странице, как будто это был Сивиллы дар, и осенил себя знаменьем крестным, и принялся читать, слова растягивая мелодично:

– «Лилия, саранка, Lilium, – род луковичных растений семейства лилейных. Листья линейные, ланцетные или овальные…» Что за черт.

Здесь трубадур запнулся. Взор удивленный, румянец нервный на ланитах.

– «Род луковичных»? – переспросил он, как бы сомневаясь в прочитанном глазами.

– Читайте же, душа моя, читайте! Мы слушаем, мы внемлем.

Сглотнув слюну, трубадур продолжал, под шумный птичий гомон, доносившийся из открытого окна:

– «Цветки… крупные… …Плод-коробочка… Около восьмидесяти видов… Размножают их луковичками-детками, семенами и чешуйками. »

Трубадур сильно побледнел. Но, похоже, окончательно его добила заключительная сентенция, гласившая: «Луковицы многих лилий съедобны».

– Как это съедобны?!

– Вот видите, душа моя!

– Позвольте, сударь, чему так радуетесь вы? И почему все эти люди веселятся? Ведь только лилофаг [32] какой-нибудь презренный мог написать такую дерзость. Боже правый! – вскрикнул трубадур, догадкою ужасной пораженный. – Так вот куда попал я! Страна, где лилий пожиратели и ненавистники живут! О ней я столько слышал, но мог ли я подумать, что однажды…

– Послушайте, гражданин трубадур, вы – в стране Советов.

– Каких еще советов? Мне нет нужды ни в чьих советах! И в ваших книгах лживых я тоже не нуждаюсь!

– Ваш вывод фантастически прекрасен, – попытался было вновь перейти на поэтический слог Федор Федорович. – Но видите ли, гражданин…

Трубадур не дал ему закончить, он яростно захлопнул книгу и с ненавистью воззрился на ее болотистого цвета обложку.

– Что это еще за Энциклопедия такая?!

– Малая Советская, – миролюбиво пояснил Федор Федорович. – Советская – это значит, имеющая в своей основе классовый подход. А есть еще и Большая Советская Энциклопедия. И, разумеется, вы видите ее впервые в жизни, ха-ха-ха!

Но, похоже, трубадур и в самом деле из сказанного ничего не понял. Хуже того, Малую Советскую Энциклопедию он обозвал «дьявольскими письменами», а самого Федора Федоровича – мерзким гримуаром и коварным лилофагом, гнусно оскорбившим доверие одинокого странника и, значит, недостойного носить титул Великого Магистра. Затем он вскочил на привинченный к полу стул и принял гордую позу.

– Слезьте со стула, и хватит ломать эту комедию! Мы все про вас знаем, гражданин Умняк-Горемыкин, – жестко заявил Главный Белый Халат.

– Твое место в Аду! – провозгласил трубадур со стула, хватаясь за рукоять меча. – И я сейчас тебя туда отправлю!

Единственный живой глаз Федора Федоровича внезапно приобрел холодный стальной оттенок, лицо его сделалось воскового цвета, щеки впали. Вдобавок к этому в комнате грянули такие лютые морозы, что воздух заискрился, потолок, стены и вся обстановка покрылись голубоватым инеем, а за окном умолкли птицы. Медленно, с ужасным скрипом, Фед. Фед. приподнялся из-за стола, неотрывно глядя снизу вверх, исподлобья, на возвышающегося над ним наглого певчишку. У медсестры Груни заныло в крестце, а Гестаповна, смахнув сосульку из-под носа, клыкасто ухмыльнулась. Остальные белохалатники заметно напряглись и тесно сомкнули свои ряды: казалось, ледяные торосы со скрежетом и треском вздыбились за спиной разгневанного трубадура, готовые вот-вот обрушиться на его беззащитную голову. Словно не замечая внезапного и даже аномального прихода столь жестокой зимы и быстро сгущающейся у него за спиной угрозы, он провозгласил, что, хотя и не разделяет инквизиторских методов, все ж с величайшим наслажденьем развел бы костер большой и жаркий («Да, кстати… Похолодало тут у вас!») и сжег бы сей мерзостный пасквиль дотла, а пепел развеял бы по ветру, дабы никто и никогда не мог принять отраву в глаза и в уши, ни, тем паче, в сердце! А впрочем, он уверен, ничто сейчас ему не помешает вызвать монстра на смертельный бой! Ничто не помешает доблестным мечом честь отстоять своей возлюбленной и святость чувств, не будь он Майонезом Провансальским!

Но вот тут-то наивный трубадур жестоко ошибался! Ибо ему помешали, – и помешали самым циничным образом, пустив в дело не мечи и копья, и не драконье пламя, а обыкновенную смирительную рубаху, какими в кабинете Главного Белого Халата был набит целый шкаф. Больше всех усердствовал белохалатник Кетчуп, получивший свое прозвище в Скорбной Обители за особое изуверство во время кровавых расправ над непокорными. Одним ударом кулака он расквасил нос отчаянно сопротивляющемуся трубадуру. «Я Кетчуп Куринёвский! – орал он в самое лицо несчастному Майонезу Провансальскому. – Запомни это имя, урод безмозглый. » Затем, с диагнозом «Raptus», что значит «Припадок бешенства», паломника препроводили в свободные апартаменты.

– Ну что, коллеги? – сладко щурясь в изумрудную линзу своего монокля, пропел Федор Федорович. – Повезло нам с этим идиотом. Уж теперь-то мы обязательно поставим наш спектакль!

Раздались крики «Браво!» и аплодисменты, как будто спектакль уже закончился, еще и не начавшись.

– Значит так, – прекратил овации Федор Федорович. – В театр оперный сообщать ничего не будем. Как говорится, «Addio, Eleonora!» [33] Пускай ищут себе другого трубадура. А этот нам самим нужен – и, кстати, со всеми своими причиндалами.

Сгрудившись вокруг Главного, все белохалатники наперебой поздравляли друг друга с великой удачей. Ведь речь шла, с одной стороны, о репутации местной художественной самодеятельности, а с другой – о давно вынашиваемой идее поставить на подмостках Обители патриотическую оперу маэстро Калибанова-Пуччини из седьмой палаты.

Опера была написана еще два года назад и первоначально называлась «Смерть за Генерального Секретаря». Фед-Фед уже тогда милостиво обещал Калибанову-Пуччини всемерную помощь в воплощении в звуках и в живых образах этого грандиозного произведения, и даже со временем построить специально для него театр, не хуже Байрейтского, но при условии, что маэстро изменит его название на более оптимистичное. Собственно, даже не все название целиком, а всего-то одно-единственное слово. Маэстро не стал артачиться, – только бы проект состоялся! – и поменял слово «Смерть» на слово «Жизнь». И действительно, «Жизнь за Генерального Секретаря» звучало куда оптимистичней!

Уже и репетиции шли полным ходом – благо, профессиональных музыкантов и просто любителей помузицировать в Скорбной Обители недостатка не ощущалось во все времена. И даже несмотря на постоянную ротацию кадров, дело быстро двигалось вперед. С декорациями проблем особых тоже не возникало, поскольку художников здесь было, по меткому замечанию Гестаповны, «как собак нерезаных». Куда сложнее было смастерить из фанеры десяток германских танков времен Второй мировой войны в натуральную величину. Но и с этой задачей умельцы справились более-менее успешно. Единственной проблемой и настоящей головной болью для всех оставалось полное отсутствие достойной кандидатуры на главную роль. Задумывалась она как партия баритона, что, по мнению композитора, должно было соответствовать исторической правде и хорошему вкусу. В наличии же, к несчастью, имелись, как всегда, лишь тенора да басы, и даже один престарелый контртенор Пупсяев, которому, кстати, отвели в опере почетную роль сына полка. Композитор так извелся, что в приступе глубокого разочарования навсегда бросил сочинять музыку и уже подумывал сменить свое прозвище «Калибанов-Пуччини» на какое-нибудь попроще, типа «Паузов-Тутти». И тут такая неимоверная удача.

– Вот уж повезло, так повезло! – на разные лады лопотали белохалатники, предвкушая громкую премьеру и все, связанные с ней, праздничные треволнения.

– Уж этот трубадурчик полечится у нас!

– Ох как долго полечится. Федор Федорович, а когда мы будем репетировать батальные сцены?

…Судьба, как всегда, распорядилась по-своему. Весть о явлении солиста разлетелась по всем отделениям и палатам молниеносно. Всем хотелось поболтать с ним «за жизнь» и, если посчастливится, подержать в руках его меч или лютню, но сделать это не представлялось возможным, потому что беглого трубадура под видом карантина полностью изолировали от общества и держали в отдельной палате под замком. И, вероятно, в самоутешение, ничего иного ему не оставалось, как сравнивать себя с коварно заточенным в глухую башню Ричардом Львиное Сердце, которого по всей Европе разыскивали лучшие рыцари. Днем из этого заточения не доносилось ни звука, ни малейшего шороха, а по ночам, прямо сквозь толстые стены, будто их и вовсе не было, лилось дивное пение, и тот, кто не спал, вкушал сладостные звуки лютни, мягкий проникновенный голос таинственного узника, и был тронут до глубины души. И Пришивалов тоже слышал, потому что страдал бессонницей. Одна из ночных трубадурских песен ему особенно легла на сердце, и потом весь день он повторял ее как молитву. Вот она – в том виде, как запомнилась отставному инспектору Пришивалову:

НОЧНАЯ ПЕСНЬ
ТРУБАДУРА МАЙОНЕЗА ПРОВАНСАЛЬСКОГО,
не вошедшая ни в знаменитые «Vidas dels trobadors» [34] ,
ни в «Les vies des plus celebres et anciens poetes provensaux» [35]
Жана де Нострадама, написанная углем на цементной вазе [36]

Через расставание
через расстояние
в каждом шаге
бешеное
противостояние

В каждом чуде
кроется
ужас отчуждения
через удивление
через отрезвление

Через силу
через край
в час когда светает
дай мне день
которого
вечно не хватает

Подари мне только ночь
чтобы звезд сияние
чтобы бездну превозмочь
в последнем с ней
слиянии
через расставание
через расстояние…

А на третью ночь песнопения внезапно прекратились, и тщетно Пришивалов напрягал слух до самого утра – слышалось только тихое посапывание кровельщика Вострокнута и мятежный храп убийцы дыни – Хвоща-Мичурина.

Утро же, напротив, началось с зычных криков и беспорядочной беготни в коридоре. К всеобщему изумлению, последний трубадур бесследно исчез, пропал, растворился… Можно сказать, аннигилировал прямо в запертой на три ключа палате вместе с мечом и лютней. И это несмотря на то, что ночью дежурила сама Гестаповна! Ее тут же под руки увели с сердечным приступом, а Главный Белый Халат клятвенно пообещал отправить ее следом в ту же мистическую палату на поиски пропавшего в ней баритона. Невыносимая досада терзала Федора Федоровича, ибо выстраданную и взлелеянную в мечтах премьеру оперы маэстро Калибанова-Пуччини приходилось теперь откладывать на совершенно неопределенный срок, если даже не навсегда. И никакая беготня и крики, выговоры и взбучки, алкоголь и транквилизаторы не в силах были унять его терзания.

За завтраком только и разговоров было, что о случившемся казусе, и вся Скорбная Обитель веселилась до упада. Один лишь Калибанов-Пуччини сидел мрачнее тучи и к овсянке даже не притронулся. Пришивалов во всеобщем веселье тоже участия не принимал, хоть и возбужден был до крайности. Принадлежи он к славной когорте художников, поэтов или музыкантов, тогда, пожалуй, свое необычное состояние он мог бы с полным правом назвать «вдохновением», поскольку имелись все необходимые его свойства, а именно: трепет в конечностях, холод в позвоночнике, учащенное дыханье и быстро мелькающие перед внутренним взором живые картины. В какое-то мгновение Пришивалов поймал на себе сверлящий взгляд Интеллигатора. Уголки губ профессора дрогнули в едва приметной улыбке заговорщика. Инспектор утвердительно кивнул ему, что, несомненно, могло означать только одно: «Сегодня!» И с этой минуты во всем мире лишь два человека знали правду о том, что случится этой ночью, – он сам и Интеллигатор. Конечно, можно было бы сбежать и прямо сейчас, после завтрака. В течение дня очень маловероятно, что его хватятся. Скорее всего, подумают: пошел прогуляться за водкой, или – в библиотеку, в худшем случае. Но инспектор Пришивалов был убежден, что настоящие побеги совершаются только под покровом ночи, с великими предосторожностями и на голодный желудок.

IX

Весь день он готовился. Подобрав в саду забытый кем-то старый целлофановый кулек с полустертым изображением Деда Мороза и надписью «С Новым Годом!», он тайком принес его в палату и, удостоверившись, что никто не обращает на его подозрительные действия ни малейшего внимания, развернул на кровати. Потом поочередно опустил в кулек весь свой нехитрый скарб: компас, зубной порошок и щетку, едко пахнущее цветочное мыло из общего умывальника и два не очень свежих полотенца, которые он вечно путал, – одно для лица, другое для ног. Съестные припасы также не отличались изысканностью и разнообразием: несколько кусочков хлеба и сахар с завтрака, подкисшая котлета с обеда, головка чеснока и соль из-под кровати.

Мысленно он прощался с товарищами, с которыми прожил все это время, или безвременье. Он то и дело заглядывал им в глаза и молча благодарил их, ничего не подозревающих, за все, чему научили его, за понимание, терпение и дружбу…

После ужина, словно движимый неосознанным предчувствием или, что скорее всего, волей Божьей, отец Станислав прочитал Пришивалову очередную проповедь – на сей раз о Надежде (Вере он посвятил три долгих вечера еще на прошлой неделе) и обещал по прошествии двух дней изложить учение о Любви. Затем вручил ему Новый Завет и настоятельно рекомендовал до следующей встречи читать «Послание к Коринфянам» апостола Павла, и чтение непременно сопровождать горячими молитвами. Пожелав, на прощанье, покойной ночи, отец Станислав, как всегда, осенил инспектора крестным знамением – и как всегда почему-то на православный манер. Пришивалов был премного растроган и сквозь пресветлые слезы поблагодарил святого отца, однако о Побеге не сказал ни слова: тайна есть тайна. Конечно, совесть его была не совсем чиста, но что он мог сделать?

– Ничего, ничего, – в святом неведении увещевал отец Станислав, будто нарочно подливая масла в огонь. – Господь не оставит тебя, сын мой! Absolvo te… [37]

– Аминь, – с тихим вздохом промолвил Пришивалов, опуская глаза.

Последний, с кем он попрощался, был Интеллигатор. Они стояли в туалете, каждый в своей кабине, разделенные тонкой перегородкой, и долго безмолвно мочились. Звонкое журчание эхом отдавалось под сводами потолка и было красноречивей всяких слов. Потом оба, один за другим, они с шумом слили воду и так же, в полном молчании, но с чувством какого-то светлого прозрения и достоинства, разошлись по своим палатам.

На часах минула полночь. В Скорбной Обители стояла такая пронзительная тишина, что у Пришивалова в ушах звенело. Товарищи его уснули глубоким сном. «Ох, и удивятся они завтра!» – подумал бывший участковый инспектор, туго затягивая на себе поясом больничный халат. В темноте, на ощупь, он открыл тумбочку, извлек целлофановый кулек с пожитками, присел на тихо скрипнувшую кровать и положил его себе на колени. Так, посидев несколько минут «на дорожку», он сделал глубокий вдох и выдох, встал и осторожно, чтобы никого не задеть, направился к двери.

В коридоре горел свет. Обычно мертвенно-бледный, сейчас свет казался теплым и родным. Пришивалову стало как-то не по себе: правильно ли он поступает? Будет ли хорошо ему? Будет ли хорошо другим от его побега? Не причинит ли он кому-нибудь, кто, возможно, уже успел сердечно к нему привязаться, незаслуженную боль, и не обманет ли он чье-нибудь доверие. Ему тут же вспомнились слова Интеллигатора, сказанные в саду: «Бежать – дело не самое трудное». Куда бежать? И что будет потом? Что будет там, на свободе, на Большой Земле? И существует ли она на самом деле, или она – только миф? Так много вопросов, и пока – ни одного ответа! Будущее терялось где-то там, за стенами Скорбной Обители, во мраке ночи. К немалому своему удивлению, Пришивалов вдруг понял, что успел сжиться, сродниться, срастись с неволей, с этими белыми стенами, с решетками на окнах, с постоянством устоев и уверенностью в завтрашнем дне, перечеркнуть которые вот так, одним махом, одним Побегом, даже если он с большой буквы, оказывается, было совсем не просто. Скорбная Обитель стала его домом. И этот дом – на самом деле такой маленький и эфемерный в окружающем его огромном мире, но бесконечный для себя и в самом себе, – наверняка теперь останется в его сердце до конца дней, и никогда связующая их нить уже не оборвется, как бы того ни хотелось. Он будет всегда нести в себе этот дом. Нести как часть своей родины, попутно осваивая новые пространства, чтобы затем и их сделать такой же частью родины. Да, бежать – дело не самое трудное. Труднее – найти то, что потерял… Потерял! Пришивалова даже бросило в холодный пот. Вот оно в чем дело! Господи, как же все до смешного просто! Он должен найти то, что потерял, а что он потерял – теперь ему хорошо известно. Снова, как будто наяву, увидел он незабываемую картину: предрассветные сумерки, серебро древних холмов и старые крыши под ними, и в зеркалах оконных стекол – опрокинутое сверху вниз змеистое тело улицы, и налипшие на этом теле листки с какими-то подозрительными словами – ужасными или прекрасными, а может быть, прекрасными и ужасными одновременно! – и маленький милиционер, суетливо собирающий эти листки в охапку, засовывающий их в карманы, за голенища сапог, даже не подозревая, что листки эти – еще не находка, но уже потеря!

Пришивалов перевел дыхание и медленно двинулся дальше. Целлофановый кулек предательски шелестел, и эхо от этого шелеста, казалось, разносится по всей Скорбной Обители, включая Женскую Цитадель и Мужскую, сад с аллеями, хоздвор, церковь на горе и саму луну как неотъемлемую часть этого лабиринта. Тем не менее, он удачно, никем не обнаруженный, достиг конца коридора, где возле полуоткрытой двери, ведущей на центральную лестницу, положив голову на стол, поближе к массивному черному телефону, в котором всегда жили всякие страшные разговоры и сообщения, предавалась сладчайшему сну дежурная медсестра Надежда Кирилловна Цуцик. Рядом, на первой странице газеты «Правда», прямо под жирным заголовком «На передовых рубежах», покоился недоеденный бутерброд с вареной колбасой, а у самого локтя монотонно позвякивал в мельхиоровом подстаканнике граненый стакан с давно остывшим чаем и разбухшей в нем мухой, как будто дело происходило не в больничном коридоре, а в вагоне ночного экспресса, мчащего куда-то в неизвестном направлении. Некоторое время, застыв на месте, Пришивалов чутко прислушивался к сопению и всхрапам спящей Надежды Кирилловны Цуцик, стараясь определить степень и «глубину» ее отсутствия, затем невольно перевел взгляд на колбасу… Ловким движением руки Пришивалов словно слизнул бутерброд со стола и, чтобы не шелестеть кульком, сунул его прямо в карман халата, потом аккуратно отставил стакан с чаем и мухой подальше от локтя медсестры и, под ее смачное почмокивание еще раз оглянувшись назад, будто из какого-то своего уже далекого будущего, тотчас вышел вон.

Спустившись по лестнице в вестибюль, к счастью совершенно безлюдный, он на цыпочках подкрался к входной двери, снял с нее стальную цепочку, отодвинул нижний засов и, словно дух бесплотный, выскользнул наружу, где, подхваченный прохладным ночным ветром, понесся по аллее в колышущиеся дебри темного сада. Вскоре он добрался до стены, без труда нашел заранее замеченные выбоины в кирпичной кладке и легко взобрался наверх. Прямо над головой, как благословение, сияла огромная полная луна. Далеко внизу горели редкие огни города, – беглецу казалось, что никогда он не видел ничего более прекрасного. За спиной громоздились хмурые глыбы «его университетов». Качающиеся ветви деревьев таинственно поскрипывали на ветру и то ли прощались с ним, то ли хотели схватить за развевающиеся полы халата, остановить, задержать.

– Прощайте! Прощайте навсегда! – воскликнул отставной инспектор Пришивалов, гордо выпрямившись во весь рост на залитой лунным светом стене.

Размашисто перекрестившись, он наклонился, спрыгнул вниз и быстро растворился в ночном городе…

[1] (Вернуться) Глава взята из романа Алексея Александрова «Книга Книг», готовящегося к изданию в издательстве «Алетейя» (СПб.).

[2] (Вернуться) Очевидно, имеется в виду Глубочицкий переулок, 17. – Примечание Издателя.

[3] (Вернуться) «Остановись, путник! Вот могила героя» (лат.). – Распространенный мотив надгробных надписей в Древнем Риме.

[4] (Вернуться) Mente captus (лат.) – сумасшедший. – Медицинский термин.

[5] (Вернуться) «Как только угомонилась идея Потопа, заяц остановился среди травы и кивающих колокольчиков и помолился радуге сквозь паутину…». – Перевод с франц. Ф. Сологуба.

[7] (Вернуться) «Мартовский Заяц взял часы и уныло посмотрел на них, потом окунул в чашку с чаем и снова посмотрел». – Перевод с англ. Н. М. Демуровой.

[8] (Вернуться) «…Послышался звон посуды – это Мартовский Заяц поил своих друзей бесконечным чаем». – Перевод с англ. Н. М. Демуровой.

[9] (Вернуться) Умозаключение от обратного (логик.).

[10] (Вернуться) Сжатое умозаключение (логик.).

[11] (Вернуться) «Свод гражданского права» (лат.).

[12] (Вернуться) Статус-кво, существующее положение (лат.).

[14] (Вернуться) Зaмок д’Эсте (итал.).

[15] (Вернуться) Под розой (лат.), т.е. тайно, секретно.

[16] (Вернуться) Героические лекарства (лат.). – Так обычно говорили о ядах или опасных приемах врачевания, требующих мужества от больных. – Древний медицинский термин.

[18] (Вернуться) Убежище для грешников (лат.).

[20] (Вернуться) Рossessio – одержимость бесом, бесноватость, проникновение беса внутрь человека (лат.).

[22] (Вернуться) Приступ тоскливости (лат.). – Медицинский термин.

[23] (Вернуться) Кто это станет читать? (лат.). – Персий, Сатиры, 1, 2.

[25] (Вернуться) Блаженны милостивые! (лат.). – Евангелие от Матфея, V, 7.

[26] (Вернуться) Мягко по образу действия, твердо по существу действия (лат.).

[27] (Вернуться) Трубадур произносит имя герцогини на старопровансальский манер: Эсклармонд. – Примечание Издателя.

[30] (Вернуться) Светлые промежутки сознания (лат.). – Медицинский термин.

[33] (Вернуться) «Прощай, Элеонора!» (итал.) – начальные слова арии Манрико из оперы Дж. Верди «Трубадур». Последняя ария Манрико, заключенного в башню.

[34] (Вернуться) «Жизнеописания трубадуров» (старопрованс.).

[35] (Вернуться) «Жизнеописания древних и наиславнейших провансальских поэтов» (франц.).

[36] (Вернуться) Насколько мне известно, эта цементная ваза с нацарапанным на ней текстом «Ночной песни» была обнаружена следопытами г-на М*** на территории психиатрической больницы им. академика И. П. Павлова (бывшей Кирилловской больницы). Это один из немногих артефактов, которые я оставил себе на память. Ваза и по сей день стоит у меня на балконе, и в ней растут лилии. – Примечание Издателя.

[37] (Вернуться) Отпускаю тебя… (т.е. отпускаю тебе грехи) (лат.) – формула отпущения грехов на исповеди у католиков.

Скопировать ссылку
Скопировано

Следующий материал

Был такой город

Каринэ АРУТЮНОВА / Тель-Авив / Был такой город Когда не сможешь сознаться в том, что города, – того, в котором жил когда-то, уже не существует, как не существует и тебя.

  • О проекте
  • Контакты
  • Нам помогают
  • Подписаться на рассылку Рассылка
Спасибо за подписку! Проверьте почту

© Горький Медиа. Сетевое издание «Горький» зарегистрировано в Роскомнадзоре 30 июня 2017 г. Свидетельство о регистрации Эл № ФС77—70221

Разделы библиотеки

Труды крупнейших педагогов, психологов и деятелей народного образования, литература о них, биб­ли­огра­фия их работ, архивные материалы.

Актуальные психолого-педагогические исследования: монографии и сборники статей.
Практические разработки по педагогике, психологии и методике преподавания.
Исторические исследования, очерки, биографическая и мемуарная литература.
Дореволюционные, советские и современные журналы, труды научных учреждений.
Энциклопедические, справочные и словарные материалы, адресованные учёным и практикам.
Указатели литературы по психологии и педагогике: тематические, сводные, текущие.
Труды съездов, конференций, симпозиумов, семинаров по педагогике и психологии.

Коллекции

В коллекции представлены труды учреждений Российской академии образования — ведущего научного центра в области психолого-педагоги-ческих наук и образования..

Материалы проекта «Азбуки, буквари и книги для чтения», реализуемого Научной педаго-гической библиотекой им. К. Д. Ушинского.

Авторефераты диссертаций и диссертации, отражающие наиболее актуальные вопросы современной педагогики и психологии.

© ФГНУ «Научная педагогическая библиотека имени К. Д. Ушинского» РАО, 2024.
Все права защищены. Использование материалов сайта возможно только с разрешения НПБ им. К. Д. Ушинского РАО.

Контакты: тел.: +7 (495) 951-05-85, e-mail: gnpbu@gnpbu.ru (дирекция); тел.: +7 (495) 951-22-64, e-mail: elib@gnpbu.ru (по электронной библиотеке)

Избранные стихотворения (Брюсов)

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Валерий Брюсов. Избранные стихотворения ИЗБРАННОЕ Вступительная статья, примечания. (C) Издательство "Московский рабочий", 1979 г. "ИЗ СУМРАКА ВЫШЕДШИ К СВЕТУ. " (О творческом пути Брюсова-поэта) В искусстве важен искус строгий. Прерви души мертвящий плен И выйди пламенной дорогой К потоку вечных перемен. В. Брюсов Литературная деятельность Валерия Брюсова поражает своей многогранностью. Он известен как автор повестей и романов, драматург, переводчик, теоретик искусства, историк литературы и литературный критик, исследователь стиха, журналист, редактор, педагог, организатор литературной жизни. Но в сознании современников и последующих поколений он был и остался прежде всего поэтом. И действительно, самое важное и значительное в обширном литературном наследии Брюсова - это его поэтическое творчество. Читая стихи Брюсова, нельзя не обратить внимания на упорно повторяющийся из сборника в сборник, из года в год мотив - образ пути, путника, скитаний по бездорожью или неустанного движения вперед, трудного восхождения. Уже в стихах раннего периода, в 90-х годах, постоянно встречаются такого рода признания и автохарактеристики: Мы путники ночи беззвездной, Искатели смутного рая. (1895) Или такие призывы: Подымайте, братья, посохи, Дальше, дальше, как и шли! (1899) А вот строки 900-х годов: Все каменней ступени, Все круче, круче всход. (1902) И в 1910-х годах, накануне больших исторических событий, опять: Не знаю, но иду; мечу свой факел ввысь; Ступени бью ногой; мой дух всхожденьем хмелен. (1914) И наконец, после Октября вновь: Одно лишь знаю: дальше к свету я Пойду, громам нежданным рад, Ловя все миги и не сетуя, Отцветший час бросать назад. (1921) Число таких цитат можно увеличить во много раз. Путь этот, о котором постоянно говорит поэт, был непростым и нелегким, он изобиловал многочисленными изгибами и поворотами, подъемами и срывами. Откуда же и куда он вел? Валерий Яковлевич Брюсов родился в 1873 году в Москве в купеческой семье, которая имела свои истоки в крепостном крестьянстве, а среднее поколение ее было уже затронуто влиянием передовых демократических и научно-материалистических идей 60-х годов. Но 60-е годы были уже в прошлом. Отрочество Брюсова приходится на сумрачные 80-е годы, а юность - на начало 90-х. Сам поэт впоследствии так характеризовал эпоху, когда начиналась его сознательная жизнь и формировались его взгляды: Я вырастал в глухое время, Когда весь мир был глух и тих. И людям жить казалось в бремя, А слуху был не нужен стих. Это было время тяжелой политической реакции, вырождения и измельчания традиций освободительного движения, разочарования в них, исчезновения интереса к социальным вопросам у значительной части интеллигенции, распространения теории "малых дел", роста обывательских настроений. Конечно, в недрах общества уже пробуждались и формировались новые социальные силы, готовился переход к новому, пролетарскому этапу революционного движения, однако молодой Брюсов, подобно большинству людей своей среды, был далек от тех общественных слоев, еще не видел этих процессов. Обратим внимание на то, что в цитированных строках поэта говорится не только о политическом, но и о литературном безвременье. Если обратиться к поэзии тех лет, то мы увидим, что она действительно переживала явный упадок, идейное оскудение. В стихах подавляющего большинства поэтов преобладали мелкотемье, банальность, тусклое эпигонство, вялая, невыразительная форма, способная только дискредитировать любое общественное содержание. В такой общественной и литературной обстановке начиналась поэтическая деятельность Брюсова. Его ранние стихи были во многом порождены этим временем. На них наложила печать душная атмосфера тогдашней буржуазно-интеллигентской среды, лишенной настоящих гражданских идеалов и интересов, больших идей и устремлений. Отсюда крайний индивидуализм и эгоцентризм, нашедший отражение в этих стихах, аполитичность, демонстративное игнорирование социальной тематики. "Я чужд тревогам вселенной", - откровенно заявлял поэт. А в другом стихотворении признавался: "Я не знаю других обязательств, / Кроме девственной веры в себя". Вместе с тем молодому Брюсову было свойственно стремление как-то оттолкнуться от окружающей его среды с ее тусклым бытом, с ее трафаретной моралью, с ее шаблонным искусством, лишенным яркости и смелости. Начинающий поэт хотел найти какие-то новые пути, чувствовал потребность сказать какое-то новое слово. Первые шаги в этом направлении подсказала ему тогдашняя зарубежная литература. В то время на Западе, и прежде всего во Франции, складывалось и развивалось новое течение в области поэзии, получившее известность под именем символизма или декадентства (от французского слова decadent - упадочный), поскольку его представители выражали преимущественно минорные настроения усталой души, утомленной от столкновения с грубой, прозаической действительностью. Стихи этих поэтов (П. Верлена, С. Малларме и других) произвели сильное впечатление на молодого Брюсова новизной, необычностью художественных средств, умением тонко передать разные оттенки сложных и противоречивых переживаний современного человека. Увлеченный такими примерами, Брюсов задумывает стать вождем и организатором "новой поэзии" в России. В 1894 - 1895 годах он выпускает три небольших сборника под названием "Русские символисты", наполняя их преимущественно своими стихами и под своим именем и под разными псевдонимами. За этими сборничками, которые должны были продемонстрировать появление новой поэтической школы и в России, вскоре последовали персональные сборники молодого поэта с претенциозными иноязычными названиями: "Chefs d'oeuvre" ("Шедевры", 1895) и "Me eum esse" ("Это - я", 1897). Чем же характеризовался этот ранний период брюсовского творчества? Наиболее отчетливо свою поэтическую платформу, свою тогдашнюю эстетическую позицию Брюсов формулирует в известном стихотворении "Юному поэту", содержащем три призыва: "никому не сочувствуй", "не живи настоящим", "поклоняйся искусству, только ему, безраздумно, бесцельно". Строфы этого произведения приобрели значение манифеста декадентской поэзии с ее ультраиндивидуализмом, оторванностью от общественной жизни, с ее откровенным аморализмом и отказом от гуманистических принципов, с ее культом самодовлеющего искусства. Уходя от неприглядной действительности, поэт погружается то в мир неясных видений и бесплодных фантазий, то в душную сферу каких-то изломанных и болезненных переживаний, то в географическую и историческую экзотику. В его стихах на каждом шагу встречаются необычные, причудливые образы. Так, стихотворение о Москве начинается строкой: "Дремлет Москва, словно самка спящего страуса", а стихотворение о любви словами: "Моя любовь - палящий полдень Явы". Позже автор будет вспоминать эти свои опыты: Я помню: в ранней тишине Я славил жгучий полдень Явы, Сон пышных лилий на волне, Стволы, к которым льнут удавы, Глазам неведомые травы, Нам неизвестные цветы. М. Горький еще в 1900 году имел основание сказать о Брюсове, что он "является перед читателем в одеждах странных и эксцентрических, с настроениями неуловимыми". Конечно, далеко не всё из декадентского реквизита первых брюсовских сборников следует воспринимать всерьез и считать выражением подлинных переживаний поэта. Здесь было много от стремления бросить вызов привычным эстетическим нормам, заставить обратить на себя внимание, эпатируя публику из "приличного" общества, привыкшую к чинной, шаблонной и в подавляющей своей части совершенно тусклой поэзии тех лет. Отсюда и пресловутое однострочное стихотворение "О, закрой свои бледные ноги", и "месяц обнаженный" (из стихотворения "Творчество"), который всходит "при лазоревой луне", и другие экстравагантные образы и мотивы. Сам Брюсов признавался, что в своих стихах он подчас демонстрировал "намеренное затемнение смысла", "мальчишескую развязность", "щегольство редкими словами" и т. п. на манер некоторых западных поэтов. А в своем дневнике 1896 года он обещал, что его очередная книга "будет гигантской насмешкой над человеческим родом". Неудивительно, что его тогдашние выступления вызывали недоумение читателей, возмущение рецензентов, многочисленные пародии. Брюсову удалось настолько "раздразнить гусей", что ему на ряд лет был прегражден доступ в большую печать. Если бы Брюсов остановился на этом этапе своего поэтического развития, то в книгах по истории литературы он упоминался бы лишь мелким шрифтом как один из оригинальничающих представителей декадентской поэзии и, конечно, не представлял бы для нас сегодня существенного интереса. Но самого поэта отнюдь не удовлетворяли его стихотворные опыты того времени. "Мы были дерзки, мы были дети", - скажет он вскоре о выпусках "Русских символистов". Своему соратнику по символизму Константину Бальмонту он напишет об этих сборничках: "Вы хорошо знаете их значение, то есть отсутствие их значения". А "Шедевры" получат такую беспощадную оценку автора в следующем же сборнике: "Верь мне: давно я считаю ошибкой бедную книгу мою". И впоследствии зрелый Брюсов назовет свои ранние стихи "не вполне удачными пробами несколько заносчивого юноши". Уже с третьего сборника, вышедшего на рубеже XIX и XX веков, - "Tertia Vigilia" ("Третья стража") - у Брюсова начинается процесс активного преодоления декадентства. И в этом ему помогает обращение к примеру, опыту, завету великих писателей прошлого, и прежде всего Пушкина, исследованием творчества которого он уже тогда стал заниматься и преклонение перед которым он пронес через всю жизнь. У Пушкина Брюсов ищет и находит ответ на вопрос, каким должен быть поэт. В его дневнике за 1897 год мы читаем такую запись: "Поэт должен переродиться, он должен на перепутье встретить ангела, который рассек бы ему грудь мечом и вложил бы, вместо сердца, пылающий огнем уголь. Пока этого не было, безмолвно влачись "в пустыне дикой". " Влачась в течение нескольких лет в пустыне декадентского искусства, Брюсов уже томился и жаждал обновления. На путях преодоления эгоцентрической ограниченности декадентства с его узкокамерной лирикой поэт обращается к тому, что он сам называл "лирической эпикой". И материал для нее он находит сначала лишь в прошлых веках. Историк по образованию и по своим научным интересам, Брюсов в высокой степени обладал, по определению Горького, "тонким и редким даром проникновения в прошлое". Для него история была не "страной могил", а "знакомым миром", с которым он "одной душой когда-то жил". В сборнике "Третья стража" главное место занимает большой отдел "Любимцы веков". В нем даны выразительные образы именованных и безымянных исторических и легендарных героев разных стран и эпох. Здесь и суровый воин, не представляющий себе жизни вне битв ("Старый викинг"), и поэт, идеалы которого вступают в острый конфликт с действительностью ("Данте"), и древний наблюдатель природы, стремящийся постичь "таинства миров" ("Халдейский пастух"). Правда, Брюсов подходит к изображаемым явлениям прошлого еще с чисто эстетическими критериями, он любуется сильными характерами и яркими личностями независимо от их социального и морального облика. И в числе "любимцев веков", которые привлекают поэта, оказывается, например, и жестокий восточный деспот Ассаргадон, который "воздвиг свой мощный трон" "на костях врагов". Но уход в прошлое и поэтизация его "властительных теней" свидетельствуют, несомненно, о том, что Брюсов не находил настоящего героя в современности, что в окружающем его буржуазно-мещанском обществе он видел преимущественно тусклое прозябание, вызывавшее его осуждение и отвращение: Мы к ярким краскам не привыкли, Одежда наша - цвет земли; И робким взором мы поникли, Влачимся медленно в пыли А мне что снится? - дикие крики. А мне что близко? - кровь и война. Мои братья - северные владыки, Мое время - викингов времена. Наметившееся в "Третьей страже" устремление из камерного, узколичного мирка в большой мир с его делами и интересами находит воплощение и в следующем сборнике - "Urbi et Orbi" ("Граду и миру"), самим заглавием которого поэт показывает, что он обращается теперь не к узкому кружку своих единомышленников, а к более широкому кругу читателей. В таких стихотворениях, как "Побег", "Работа", Брюсов в значительной степени предвосхищает тему блоковской поэмы "Соловьиный сад". Лирический герой первого стихотворения, заслышав трубный зов, бежит из пышного алькова, в котором он спал сладким сном, в жизнь с ее шумом, тревогами и заботами. В повседневную жизнь, наполненную тяжелой работой, уходит и герой второго стихотворения. Сбрасывая "порфиру с плеч", он берется за плуг, лопату и кирку. Для Брюсова, великого труженика, работа всегда была главным смыслом жизни. Теперь он прославляет труд и в стихах. И поэтическое, литературное творчество он - как бы в полемике с поэтами романтико-идеалистического склада - представляет в виде напряженного труда, в образе вспашки поля, а поэтическую мечту - в образе вола, тянущего тяжелый плуг. Недавно заявлявший в своих стихах: "Я действительности нашей не вижу, / Я не знаю нашего века", Брюсов теперь поворачивается лицом к современной действительности, жадно впитывает в себя ее впечатления. В его поэзию входит тема большого города, появляются и занимают значительное место картины городской жизни с ее шумами, грохотом, движением людских толп и быстро мчащихся экипажей, с ее соблазнами и противоречиями. Он прославляет современный город, поет ему дифирамбы и в то же время он видит его язвы и уродства. Брюсов становится первым поэтом-урбанистом в русской поэзии XX века. Влияние Верлена сменяется воздействием певца города Верхарна, с чьими произведениями Брюсов знакомит тогда же русских читателей в своих великолепных переводах. Прежде для Брюсова было характерно признание: "Бреду в молчанья одиноком". Теперь он записывает в дневнике: "Иду к людям, сливаюсь с людьми, братаюсь с ними". В его стихах о городе все сильнее звучат социальные мотивы, все больше внимания уделяется судьбе обездоленных городских низов. В это время Брюсов создает свое знаменитое стихотворение "Каменщик" - о рабочем, который вынужден воздвигать тюрьму, где будет томиться в заключении, может быть, его же сын. А вскоре поэт выразит горькую жалобу другого каменщика: Камни бьем, чтоб жить на свете, И живем, - чтоб бить. Горе тем, кто ныне дети, Тем, кто должен быть! После выхода "Третьей стражи" М. Горький писал Брю-сову: "Вы, мне кажется, могли бы хорошо заступиться за угнетенного человека". Горький не ошибся. Тема угнетенного человека появляется у Брюсова и там, где он обращается к историческому прошлому. Например, в стихотворении "Гребцы триремы" он говорит от имени пленных рабов, прикованных к веслам и своими усилиями двигающих корабль, на палубе которого наслаждаются жизнью баловни судьбы. Усиливающийся демократизм поэзии Брюсова проявляется и в его попытках имитировать формы современного фольклора, и прежде всего городского. Так появляется цикл его "Песен", среди которых две носят название "Фабричная". Обострению внимания поэта к социальной проблематике мощно способствовала вся общественно-политическая обстановка тех лет, предшествовавшая революционному взрыву 1905 года, и особенно сама революция. Еще не так давно Брюсов призывал не жить настоящим и проповедовал бесстрастие. Теперь его глубоко волнуют развертывающиеся большие политические события. Брюсов становится продолжателем традиций русской классической поэзии. Подхватывая лермонтовское сравнение поэта с кинжалом, он называет себя "песенником борьбы" и утверждает: Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза, И песня с бурей вечно сестры. Как яркий гражданский поэт большой силы, Брюсов выступает в сборнике "Stephanos" ("Венок"), вышедшем как раз в дни вооруженного Декабрьского восстания 1905 года. Важнейший раздел этого сборника называется "Современность". Брюсов клеймит презрением буржуазных либералов, половинчатых постепеновцев, "довольных малым", удовлетворяющихся жалкими уступками со стороны царского режима. Со всею искренностью он готов прославлять "океан народной страсти, в щепы дробящий утлый трон". Правда, надвигающаяся революция привлекает его, главным образом, своей разрушительной стороной. Революционеров он называет."близкими", но заявляет: Ломать - я буду с вами, строить - нет! Это дало В. И. Ленину основание определить тогдашнюю общественную позицию Брюсова как позицию "поэта-анархиста". Изменение содержания поэзии Брюсова и всего его мировосприятия привело и к изменению его поэтического стиля. Уже в своем раннем стихотворении "Сонет к форме" Брюсов выразил свое тяготение к "отточенной и завершенной фразе", к "стройности сонета". Но в его ранних сборниках в стиле, в языке, во всей поэтической манере было много импрессионистически неясного, расплывчатого, смутного, неопределенного. У зрелого Брюсова стих становится мужественным, чеканным, кованым, образы - выпуклыми, четкими, скульптурными, фраза приобретает завершенный, афористический характер. Эти качества подчеркивают почти все, характеризовавшие его поэзию зрелых лет. Так, Андрей Белый назвал Брюсова "поэтом мрамора и бронзы", он писал о его "звенящих, металлических строках", о "словах сильных, как удары молота". А. В. Луначарский отмечал у Брюсова "граненую точность образов", "весомость каждой строки и строфы и прекрасную архитектур-ность целого". И сам Брюсов считал достоинством своих стихов именно "сжатость и силу", "предоставляя нежность и певучесть - Бальмонту". Конечно, творчество Брюсова 1900-х и 1910-х годов очень противоречиво. Не раз он имел основание повторить слова Одного из Своих стихотворений: "Опять душа моя расколота". В сборниках и поры его расцвета можно найти немало рецидивов неизжитого декадентства. Здесь и гипертрофированная эротика, восприятие любви как темной, разрушительной страсти, и утверждение рокового одиночества человека, и чувство пресыщения жизнью (одно из стихотворений так и называется - "Скука жизни"), и прославление "блаженства смерти". Да, Брюсов мог сказать о себе, что он То поклонялся тем, что ярче, что телесней, То трепетал в предчувствии теней. Любимые герои Брюсова и в его "лиро-эпических" произведениях - те, чей, по мнению поэта, "прекрасен ясный жребий - / просиять и умереть", - очень различны. Наряду с Энеем, который устремился навстречу высокому подвигу, покинув ложе нег, "исторгнув помыслы любви", поэт прославляет триумвира Антония, из-за любви к египетской царице Клеопатре нарушившего свой долг государственного деятеля и полководца. "О, дай мне жребий тот же вынуть!" - восклицает Брюсов, заканчивая это стихотворение. И все же в сознании и поэзии Брюсова над декадентским, пессимистическим, индивидуалистическим все больше торжествовало иное, героическое, жизнеутверждающее, гуманистическое начало. Поэт все чаще прославляет человека-творца, неутомимого труженика, созидателя, человека-победителя, преобразующего землю, покоряющего природу, познающего вселенную. В этом отношении особенно показательно ставшее знаменитым стихотворение "Хвала Человеку". Камни, ветер, воду, пламя Ты смирил своей уздой, Взвил ликующее знамя Прямо в купол голубой. Раньше других поэтов Брюсов воспел первых авиаторов. С твердой верой в силу человеческого разума, в силу науки и техники он заглядывает в будущее, мечтает о том, что человек одержит победы и в космосе, сможет даже изменять и траекторию своей планеты: Верю, дерзкий! Ты поставишь По Земле ряды ветрил. Ты своей рукой направишь Бег планеты меж светил. Брюсов продолжал считаться лидером символистов, был редактором ведущего символистского журнала "Весы". Но можно утверждать, что он никогда не был правоверным символистом. Ему был чужд, например, мистицизм большинства его младших коллег, их вера в потусторонний мир и в возможность какого-то общения с мим. Он давно чувствовал себя чужим "среди своих". Еще в 1907 году он писал одному литературоведу: "Хотя я извне и кажусь главарем тех, кого по старой памяти называют нашими декадентами, но в действительности среди них я как заложник в неприятельском лагере. Давно уже все, что я пишу, и все, что я говорю, решительно не по душе литературным моим сотоварищам, а мне, признаться, не очень нравится то, что пишут и говорят они". Впоследствии он вспоминал бурные споры с символистами, которые жестоко упрекали его за реализм в символизме, за материализм в идеализме. Творческое развитие Брюсова все дальше уводило его от позиций символистов, вело к разрыву с ними. Когда-то он настойчиво превозносил мечту и грезу над действительностью. Теперь в своих критических статьях он со всей категоричностью утверждает, что "начало всякого искусства - наблюдение действительности", что "как только искусство отрывается от действительности, его создания лишаются плоти и крови, блекнут и умирают". К всемерному усилению связи с окружающей действительностью, с реальной жизнью, в том числе самой обыденной, самой простой, стремится Брюсов в своих стихах 1910-х годов. На заре своего творчества Брюсов выражал демонстративное пренебрежение к реальной природе: Создал я в тайных мечтах Мир идеальной природы, - Что перед ним этот прах: Степи, и скалы, и воды. Вскоре, однако, это высокомерно-презрительное отношение к природе, по выражению поэта, "соскочило" с него. С каждым новым сборником 1900 - 1910-х годов тема природы занимает у Брюсова все большее место. Поля, леса, горы, море, "блеск дня, чернь ночи, вёсны, зимы" находят в нем своего влюбленного певца. В своих стихах второго десятилетия XX века Брюсов сознательно полемизирует с декадентскими умонастроениями. Он хочет противопоставить характерному для его бывших соратников утомлению жизнью "неукротимый, непобедимый призыв к жизни, к жизни во что бы то ни стало, ко всем ранам и к радостям ее". Недаром его сборник "Зеркало теней" открывается эпиграфом из Фета: Покуда на груди земной Хотя с трудом дышать я буду, Весь трепет жизни молодой Мне будет внятен отовсюду. А сборник "Семь цветов радуги" начинается буйными строчками: Что же мне делать, когда не пресыщен Я - этой жизнью хмельной! В этом же десятилетии в творчество Брюсова входит и большая тема дружбы народов, населяющих Россию, и поэт своей деятельностью вносит большой вклад в развитие и укрепление этой дружбы. Еще перед революцией он сближается с М. Горьким, активно участвует в его издательских начинаниях. Горький высоко ценил сотрудничество Брюсова и называл его "товарищем по работе на пользу русской культуры". Очень плодотворно было их сотрудничество в подготовке сборников, способствовавших ознакомлению русских читателей с поэзией некоторых других народов России. Особое значение приобрела составленная Брюсовым книга "Поэзия Армении", над которой он трудился и как переводчик многих поэтических текстов, и как редактор, и как автор вступительной статьи. Можно сказать, что Брюсов открыл русским читателям богатый мир армянской поэтической культуры, и неудивительно, что в дни празднования его пятидесятилетия он был удостоен почетного звания народного поэта Армении. За четверть века своего дореволюционного творчества Брюсов, как мы видим, исходил разные "пути и перепутья" (так назвал он трехтомное собрание своих произведений), он перепробовал, можно сказать, "все напевы" (это также название одного из его сборников). В 900-е годы Брюсов уже пользовался большой популярностью и признанием. Но он никогда не останавливался на достигнутом и часто испытывал чувство неудовлетворенности своей позицией в жизни и литературе, своим творчеством. В его письме к писательнице Н. И. Петровской, связанной с символистскими кругами, мы находим, например, следующие признания: "Я не могу более жить изжитыми верованиями, теми идеалами, через которые я перешагнул в поэзии не могу жить "новым искусством", самое имя которого мне нестерпимо более". А в своем дневнике он записывает в 1907 году: "Временами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова". Однако только величайшее событие XX века, вызвавшее мощное потрясение всей общественной жизни сверху донизу, - Октябрьская социалистическая революция заставила Брюсова "в самой основе, в самом корне пересмотреть все свое мировоззрение". Она оказалась глубочайшим переворотом и для него лично. "Я сам вижу себя, - отмечал Брюсов, - совершенно иным до этой грани и после нее". Может показаться удивительным, что метр символистского течения, в прошлом воинствующий защитник индивидуалистического и самодовлеющего искусства решительно и бесповоротно перешел на сторону Октябрьской революции, стал активным строителем социалистической культуры и даже членом Коммунистической партии. Для того чтобы найти этому объяснение, надо вспомнить, что Брюсов никогда не был верным сыном своего класса, он давно "выламывался" из него. Пропитанный знанием истории, восторгавшийся героикой выдающихся людей и великих событий прошлого, Брюсов и к своей современности предъявлял высокие этические и эстетические требования, которым буржуазная действительность далеко не соответствовала. Отсюда его давний конфликт с этой действительностью. Брюсов был вполне искренен, когда писал еще в самом начале века: Как ненавидел я всей этой жизни строй, Позорно мелочный, неправый, некрасивый. Мысливший в широких исторических категориях, видевший в истории смену разных общественно-исторических формаций, Брюсов понимал и предчувствовал неизбежность падения и существующего капиталистического строя. Он не раз в своих произведениях говорил о надвигающемся социальном катаклизме, он заглядывал вперед в будущее, когда Твердо станет вольный человек Пред ликом неба на своей планете. Естественно, что поэт гораздо больше множества своих сотоварищей по классу и по профессии был подготовлен к тому, чтобы принять и приветствовать Великий Октябрь, чтобы "повернуть своего коня на новый путь". Еще в 1906 году он писал: "Есть какие-то истины. впереди современного человечества. Кто мне укажет путь к ним, с тем буду я". Этот путь в решающий момент Брюсову указали Октябрьская революция, Ленин и его соратники. Ранней весной 1918 года, когда значительная часть интеллигенции занимала еще враждебные или выжидательные позиции по отношению к Советской власти, Брюсов вместе с профессором П. Н. Сакулиным явился к наркому просвещения А. В. Луначарскому и предложил свое сотрудничество. Мы видели, что в 1905 году поэт заявлял, обращаясь к революционерам: "Ломать - я буду с вами, строить - нет!" Теперь он пошел строить вместе с коммунистами новое общество, новую культуру. Человек необычайной активности по своей натуре, Брюсов всегда был не только литератором. Он и до революции отдавал много сил и времени организаторской работе в области литературы и культуры. Октябрь открыл для его общественно-организаторской деятельности широкий простор. Он ведет ответственную работу в Наркомпросе, возглавляя научные библиотеки, литературный отдел, художественное образование. Он член Государственного ученого совета, депутат Московского Совета, профессор Московского университета, редактор журнала "Художественное слово", председатель Всероссийского союза поэтов. Он работает в Госиздате. Он создает и возглавляет первое в мире высшее учебное заведение для подготовки молодых литераторов - Высший литературно-художественный институт, которому было присвоено его имя. И эту большую, напряженную повседневную работу он соединяет с продолжением главного дела своей жизни - поэтического творчества. За семь лет, прожитых им после Октября, он выпускает шесть сборников новых стихов и становится одним из зачинателей советской поэзии. Стихи, входящие в эти сборники, не равноценны, но среди них есть такие, которые принадлежат к поэтической классике послеоктябрьских лет. Особенно значительным явился сборник с выразительным заглавием "В такие дни". В нем Брюсову удалось с большой силой сказать о величии Октябрьской революции, о ее мировом значении: Всех впереди, страна-вожатый, Над мраком факел ты взметнула, Народам озаряя путь. Поэт отчетливо видит и разруху, нужду, нищету, голод, переживаемые страной. Он замечает и то, как "в теплушках люди гурьбой / Ругаются, корчатся, стонут; / Дрожа на мешках с крупой". Но такие картины для него - в отличие от некоторых других авторов - не заслоняли главного в революции, того, что Над снежной ширью былой России Рассвет сияет небывалый. И он гневно иронизирует над теми интеллигентами, которые упорно не замечают этого рассвета, хотя когда-то готовы были упиваться грозными бурями общественной жизни, пока о них шла речь только в книгах, а теперь глядят с тоской в былое. Решительно осуждая их "ропот - вопль измены", поэт в своих чеканных ямбах призывает своих современников "в час бури" к стойкости, к мужеству: Стань, как гранит, влей пламя в вены, Вдвинь сталь пружин, как сердце в грудь. И после того как отгремели бои гражданской войны, Брюсов со всей страстностью поэта-коммуниста и советского патриота продолжает откликаться на важнейшие темы дня. Он славит переход Советской страны к мирному созидательному труду, он обличает милитаризм империалистических держав, подстегиваемую ими непрерывную гонку вооружений: Так было, так есть. неужели так будет? "Марш!" и "пли!" - как молитва! Первенствуй, капитал! Навсегда ль гулы армий - музыка будней? Красный сок не довольно ль поля пропитал? Одним из первых Брюсов вводит в поэзию и образ того, кто возглавлял и олицетворял революцию, кто был "воль миллионных воплощенье". Величественным образом Ленина как бы завершаются у Брюсова его давние поиски настоящего человека-героя, действительно заслуживающего прославления. Но Брюсов не ограничивается в эти годы общественно-политическими мотивами. Он стремится к всемерному расширению тематики поэтических произведений, и не только за счет традиционных мотивов "о любви и природе". В предисловии к сборнику "Дали" он говорит: "Все, что интересует и волнует современного человека, имеет права на отражение в поэзии". Человека XX столетия, разумеется, не могут не интересовать проблемы научного познания мира, вопросы науки, роль которой в развитии общества с каждым десятилетием все больше возрастает. По слову поэта наших дней (Эдуардаса Меже-лайтиса), новые "распахнутые наукой горизонты ворвались и в поэзию". Брюсов, "самый культурный писатель на Руси", по определению Горького, оказался пионером и на этом пути. Он уже давно пропагандировал "научную поэзию", а в послеоктябрьские годы активно осуществлял свою идею на практике. В его последних сборниках "Дали" и "Меа" ("Спеши") мы находим эмоциональные отклики на новейшие открытия физики, математики, астрономии, раздумья о теории относительности или теории электронов, мечты о перспективах развития вселенной, о возможности научным путем бороться со смертью, об установлении контактов с иными планетами, мирами, предвидение научно-технических достижений нашего времени. . Ждем дня - Корабль в простор планетный бросить, Миры в связь мира единя. Искания Брюсова - поэта советской эпохи не ограничивались идейно-тематической сферой. Брюсов считал, что, если поэзия хочет идти в ногу со стремительно развивающейся жизнью, она должна вступить на путь новаторства и в области формы, поэтической манеры, стихотворной техники. Ускорение всего темпа жизни требует от современных поэтов, по его мнению, революции в языке, нового синтаксиса, новых оборотов речи, новой ритмики, отказа от плавной речи старых поэтов. Он призывал "откинуть в речи все лишнее, сжать ее до последней остроты", отказаться от придаточных предложений с их соединительными союзами и т. п. Эту программу Брюсов пытался реализовать в овоем послеоктябрьском творчестве, доходя со свойственным ему максимализмом до крайностей. Вот, например, в каких строках он давал характеристику эпохи Рима и раннего христианства в стихотворении "Тетрадь": . Тоги, дороги, что меч; влечь под иго Всех; в речи медь; метить все: А и В. - . Тут же суд: путь в катакомбы; владыки Душ; плач; о ком бы? плач, Рим, по тебе. Такие стихи с их чрезмерным лаконизмом, отрывочной пе-речислительностью, обилием односложных слов, резко повышающих количество ударений в строке, с пропуском глаголов и соединительных слов порой создавали значительные затруднения для читателей. Подобные эксперименты во многом оказывались неудачными, но и они хорошо показывают неуспокоенность поэта, который органически не мог и не хотел почивать на лаврах, ставил перед собой все новые задачи, стремился идти вперед, порой резко меняя направление пути. Зрелый мастер, наставник многих поэтов, он готов был сам учиться у младших своих современников, и влияние некоторых из них, например Маяковского и Пастернака, чувствуется в отдельных стихотворениях Брюсова последних лет. Когда-то в одном из стихотворений, обращенном к будущим счастливым поколениям, Брюсов сказал с чувством горечи: "И этот гимн, в былом пропетый мной, / Я знаю, мир гря- Дущий не услышит". Поэт в данном случае ошибся. Жизнь показала, что его "гимны" дошли до новых поколений, что многое из его "заветных творений" услышано и принято новыми читателями. Поэтическое творчество Брюсова для нас не просто блестящая страница истории русской литературы. В нем есть то, что близко и созвучно советскому читателю сегодня. Ведь в своей основной часта это мужественная поэзия, прославляющая "подвиг мысли и труда", проникнутая жаждой высокого и героического, пафосом неустанного движения вперед, страстного стремления к большим целям. В ней проходит галерея выразительных образов ярких, сильных людей, раскрывается широкая панорама мировой культуры, показывающая преемственность человеческой мысли, человеческих деяний. Это поэзия, проникнутая раздумьями о судьбах человечества, устремленная к грядущему. Нам доставляют большое эстетическое удовлетворение четкие, чеканные поэтические формулы Брю-. сова, в которых заключено большое интеллектуальное и эмоциональное содержание. И даже то в брюсовской поэзии, что далеко от нас и чуждо нам по характеру своих чувств и идей, представляет для нас познавательный интерес, поскольку помогает понять духовный мир и противоречивые переживания людей, живших на рубеже веков. Начиная с 900-х годов Брюсов был властителем дум поэтической молодежи нескольких поколений. "Все мы учились у него", - говорил, например, Сергей Есенин. Учились профессиональному мастерству, культуре стиха, серьезному, самоотверженному отношению к поэтическому труду. Творчество Брюсова содержит важные уроки для поэтов, художников, деятелей культуры и сегодня. Его путь показывает, что большой поэт, если он со всей ответственностью относится к своему таланту, не может остаться в духовной изоляции от своего времени, от его передовых сил, не может не преодолевать соблазны буржуазно-декадентской культуры, ложные иллюзии о свободе от общества, от современности. Жизнь обязательно вторгнется в его изолированный мирок, и только в том случае, если он пойдет навстречу жизни, навстречу будущему, его талант достигнет полного развития. "В поэзии дорого только Завтра!" - такими словами закончил Брюсов одну из своих статей. Вот в этом устремлении главная поучительность жизненного и творческого пути Валерия Брюсова для современных мастеров культуры. Ник. ТРИФОНОВ 1893 - 1897 ЮНОШЕСКОЕ ШЕДЕВРЫ ЭТО-Я ИЗ СБОРНИКА "JUVENILIA" [Юношеское (лат.)] СОНЕТ К ФОРМЕ Есть тонкие властительные связи Меж контуром и запахом цветка. Так бриллиант невидим нам, пока Под гранями не оживет в алмазе. Так образы изменчивых фантазий, Бегущие, как в небе облака, Окаменев, живут потом века В отточенной и завершенной фразе. И я хочу, чтоб все мои мечты, Дошедшие до слова и до света, Нашли себе желанные черты. Пускай мой друг, разрезав том поэта, Упьется в нем и стройностью сонета, И буквами спокойной красоты! 6 июня 1895 ОСЕННЕЕ ЧУВСТВО Гаснут розовые краски В бледном отблеске луны; Замерзают в льдинах сказки О страданиях весны; Светлых вымыслов развязки В черный креп облечены, И на празднествах все пляски Ликом смерти смущены. Под лучами юной грезы Не цветут созвучий розы На куртинах Красоты, И сквозь окна снов бессвязных Не встречают звезд алмазных Утомленные мечты. 19 февраля 1893 ТВОРЧЕСТВО Тень несозданных созданий Колыхается во сне, Словно лопасти латаний На эмалевой стене. Фиолетовые руки На эмалевой стене Полусонно чертят звуки В звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски 1, В звонко-звучной тишине, Вырастают, словно блестки, При лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный При лазоревой луне. Звуки реют полусонно, Звуки ластятся ко мне. Тайны созданных созданий С лаской ластятся ко мне, И трепещет тень латаний На эмалевой стене. 1 марта 1895 1 беседки (франц. kiosque). ИЗ СБОРНИКА "CHEFS D'OEUVRE" [Шедевры (франц.)] ПРЕДЧУВСТВИЕ Моя любовь - палящий полдень Явы, Как сон разлит смертельный аромат, Там ящеры, зрачки прикрыв, лежат, Здесь по стволам свиваются удавы. И ты вошла в неумолимый сад Для отдыха, для сладостной забавы? Цветы дрожат, сильнее дышат травы, Чарует все, все выдыхает яд. Идем: я здесь! Мы будем наслаждаться, - Играть, блуждать, в венках из орхидей, Тела сплетать, как пара жадных змей! День проскользнет. Глаза твои смежатся. То будет смерть. - И саваном лиан Я обовью твой неподвижный стан. 25 ноября 1894 НА ЖУРЧАЩЕЙ ГОДАВЕРИ Лист широкий, лист банана, На журчащей Годавери, Тихим утром - рано, рано - Помоги любви и вере! Орхидеи и мимозы Унося по сонным волнам, Осуши надеждой слезы, Сохрани венок мой полным. И когда, в дали тумана, Потеряю я из виду Лист широкий, лист банана, Я молиться в поле выйду; В честь твою, богиня Счастья, В честь твою, суровый Кама, Серьги, кольца и запястья Положу пред входом храма. Лист широкий, лист банана, Если ж ты обронишь ношу, Тихим утром - рано, рано - Амулеты все я сброшу. По журчащей Годавери Я пойду, верна печали, И к безумной баядере Снизойдет богиня Кали! 15 ноября 1894 НА ОСТРОВЕ ПАСХИ Раздумье знахаря-заклинателя Лишь только закат над волнами Погаснет огнем запоздалым, Блуждаю один я меж вами, Брожу по рассеченным скалам. И вы, в стороне от дороги, Застывши на каменной груде, Стоите, недвижны и строги, Немые, громадные люди. Лица мне не видно в тумане, Но знаю, что страшно и строго. Шепчу я слова заклинаний, Молю неизвестного бога. И много тревожит вопросов: Кто создал семью великанов? Кто высек людей из утесов, Поставил их стражей туманов? Мы кто? - Жалкий род без названья! Добыча нам - малые рыбы! Не нам превращать в изваянья Камней твердогрудые глыбы! Иное - могучее племя Здесь грозно когда-то царило, Но скрыло бегучее время Все то, что свершилось, что было. О прошлом никто не споет нам. Но грозно, на каменной груде, Стоите, в молчаньи дремотном, Вы, страшные, древние люди! Храня океан и утесы, Вы немы навек, исполины. О, если б на наши вопросы Вы дали ответ хоть единый! И только, когда над волнами Даль гаснет огнем запоздалым, Блуждаю один я меж вами, По древним, рассеченным скалам. 15 ноября 1895 ПОСЛЕ ГРЕЗ Я весь день, всё вчера, проблуждал по стране моих снов; Как больной мотылек, я висел на стеблях у цветов; Как звезда в вышине, я сиял, я лежал на волне; Этот мир моих снов с ветерком целовал в полусне. Нынче я целый день все дрожу, как больной мотылек; Целый день от людей, как звезда в вышине, я далек, И во всем, что кругом, и в лучах, и во тьме, и в огне, Только сон, только сны, без конца, открываются мне. 8 июня 1895 * * * Свиваются бледные тени, Видения ночи беззвездной, И молча над сумрачной бездной Касаются наши ступени. Друзья! Мы спустились до края! Стоим над разверзнутой бездной - Мы, путники ночи беззвездной, Искатели смутного рая. Мы верили нашей дороге, Мечтались нам отблески рая. И вот - неподвижны - у края Стоим мы, в стыде и тревоге. Неверное только движенье, Хоть шаг по заветной дороге, - И нет ни стыда, ни тревоги, И вечно, и вечно паденье! Качается лестница тише, Мерцает звезда на мгновенье, Послышится ль голос спасенья: Откуда - из бездны иль свыше? 18 февраля 1895 ИЗ СБОРНИКА "ME EVM ESSE" Это - я (лат.). * * * Как царство белого снега, Моя душа холодна. Какая странная нега В мире холодного сна! Как царство белого снега, Моя душа холодна. Проходят бледные тени, Подобны чарам волхва, Звучат и клятвы, и пени, Любви и победы слова. Проходят бледные тени, Подобные чарам волхва. А я всегда, неизменно, Молюсь неземной красоте; Я чужд тревогам вселенной, Отдавшись холодной мечте. Отдавшись мечте - неизменно Я молюсь неземной красоте. 23 марта 1896 ЮНОМУ ПОЭТУ Юноша бледный со взором горящим, Ныне даю я тебе три завета: Первый прими: не живи настоящим, Только грядущее - область поэта. Помни второй: никому не сочувствуй, Сам же себя полюби беспредельно. Третий храни: поклоняйся искусству, Только ему, безраздумно, бесцельно. Юноша бледный со взором смущенным! Если ты примешь моих три завета, Молча паду я бойцом побежденным, Зная, что в мире оставлю поэта. 15 июля 1896 * * * . и, покинув людей, я ушел в тишину, Как мечта одинок, я мечтами живу, Позабыв обаянья бесцельных надежд, Я смотрю на мерцанья сочувственных звезд. Есть великое счастье - познав, утаить; Одному любоваться на грезы свои; Безответно твердить откровений слова, И в пустыне следить, как восходит звезда. 26 июня 1896 * * * Я действительности нашей не вижу, Я не знаю нашего века, Родину я ненавижу, - Я люблю идеал человека. И в пространстве звенящие строки Уплывают в даль и к былому; Эти строки от жизни далеки, Этих грез не поверю другому. Но, когда настанут мгновенья, Придут существа иные. И для них мои откровенья Прозвучат как песни родные. 8 июня 1896 МУЧИТЕЛЬНЫЙ ДАР И ношусь, крылатый вздох, Меж землей и небесами. Е. Баратынский Мучительный дар даровали мне боги, Поставив меня на таинственной грани. И вот я блуждаю в безумной тревоге, И вот я томлюсь от больных ожиданий. Нездешнего мира мне слышатся звуки, Шаги эвменид и пророчества ламий. Но тщетно с мольбой простираю я руки, Невидимо стены стоят между нами. Земля мне чужда, небеса недоступны, Мечты навсегда, навсегда невозможны. Мои упованья пред миром преступны, Мои вдохновенья пред небом ничтожны! 25 октября 1895 ПО ПОВОДУ CHEFS D'OEUVRE Ты приняла мою книгу с улыбкой, Бедную книгу мою. Верь мне: давно я считаю ошибкой Бедную книгу мою. Нет! не читай этих вымыслов диких, Ярких и странных картин: Правду их образов, тайно великих, Я прозреваю один. О, этот ропот больных искушений, Хохот и стоны менад! То - к неземному земные ступени, Взгляд - до разлуки - назад. Вижу, из сумрака вышедши к свету, Путь свой к лучам золотым; Ты же на детскую долю не сетуй: Детям их отблеск незрим! Так! не читай этих вымыслов диких, Брось эту книгу мою: Правду страниц ее, тайно великих, Я, покоряясь, таю. 15 июля 1896 * * * Холод ночи; смерзлись лужи; Белый снег запорошил. Но в дыханьи злобной стужи Чую волю вешних сил. Завтра, завтра солнце встанет, Побегут в ручьях снега, И весна с улыбкой взглянет На бессильного врага! 16 марта 1896 * * * Четкие линии гор; Бледно-неверное море. Гаснет восторженный взор, Тонет в бессильном просторе. Создал я в тайных мечтах Мир идеальной природы, - Что перед ним этот прах: Степи, и скалы, и воды! 12 июня 1896 Ореанда * * * Есть что-то позорное в мощи природы, Немая вражда к лучам красоты: Над миром скал проносятся годы, Но вечен только мир мечты. Пускай же грозит океан неизменный, Пусть гордо спят ледяные хребты: Настанет день конца для вселенной, И вечен только мир мечты. Июль 1896 Крым * * * Последний день Сверкал мне в очи. Последней ночи Встречал я тень. А. Полежаев И ночи и дни примелькались, Как дольные тени волхву. В безжизненном мире живу, Живыми лишь думы остались. И нет никого на земле С ласкающим, горестным взглядом, Кто б в этой томительной мгле Томился и мучился рядом. Часы неизменно идут, Идут и минуты считают. О, стук перекрестных минут! - Так медленно гроб забивают. 12 января 1896 * * * Не плачь и не думай: Прошедшего - - нет! Приветственным шумом Врывается свет. Уснувши, ты умер И утром воскрес, - Смотри же без думы На дали небес. Что вечно - желанно, Что горько - умрет. Иди неустанно Вперед и вперед. 9 сентября 1896 * * * Еще надеяться - безумие. Смирись, покорствуй и пойми; Часами долгого раздумия Запечатлей союз с людьми. Прозрев в их душах благодатное, Прости бессилие минут: Теперь уныло-непонятное Они, счастливые, поймут. Так. Зная свет обетования, Звездой мерцающий в ночи, Под злобный шум негодования Смирись, покорствуй и молчи. 26 мая 1897 ОБЯЗАТЕЛЬСТВА Я не знаю других обязательств, Кроме девственной веры в себя. Этой истине нет доказательств, Эту тайну я понял, любя. Бесконечны пути совершенства, О, храни каждый миг бытия! В этом мире одно есть блаженство - Сознавать, что ты выше себя. Презренье - бесстрастие - нежность - Эти три, - вот дорога твоя. Хорошо, уносясь в безбрежность, За собою видеть себя. 14 января 1898 ОТРЕЧЕНЬЕ Как долго о прошлом я плакал, Как страстно грядущего ждал, И Голос - угрюмый оракул - "Довольно!" сегодня сказал. "Довольно! надежды и чувства Отныне былым назови, Приветствуй лишь грезы искусства, Ищи только вечной любви. Ты счастием назвал волненье, Молил у страданий венца, Но вот он, твой путь, - отреченье, И знай: этот путь - без конца!" 18 июля 1896 СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ КОЛУМБ Таков и ты, поэт. Идешь, куда тебя влекут Мечтанья тайные. А. Пушкин С могучей верою во взоре Он неподвижен у руля И правит в гибельном просторе Покорным ходом корабля. Толпа - безумием объята - Воротит смелую ладью, С угрозой требует возврата И шлет проклятия вождю. А он не слышит злобной брани И, вдохновением влеком, Плывет в безбрежном океане Еще неведомым путем. * * * Давно ли в моем непокорном уме Сияли, как светоч, победные мысли, Но время настало, и тени повисли, И бродит сознанье во тьме. При трепетных вспышках, в томительном блеске На миг озаряется мир темноты, Мелькают картины, фигуры, черты, Погибших времен арабески. Но долог ли этот мерцающий свет? Таинственных замыслов смутные знаки С последним величием гаснут во мраке И дня воскресенья - им нет. 30 июня * * * Позвать ко мне на крестины Забыли злобную фею, - И вот, ее паутины Распутать я не умею. Скользя в свободной гондоле, Себя я чувствую в склепе, Душа томится по воле И любит звучные цепи. Провидя лучшие сферы, Я к ним умчаться пытаюсь. И что ж! - без крыльев и веры В земной пыли пресмыкаюсь. 2-го сентября 1898 - 1908 ТРЕТЬЯ СТРАЖА ГРАДУ И МИРУ ВЕНОК ВСЕ НАПЕВЫ ИЗ СБОРНИКА "TERTIA VIGILIA" [Третья стража (лат.)] ВОЗВРАЩЕНИЕ Я убежал от пышных брашен, От плясок сладострастных дев, Туда, где мир уныл и страшен; Там жил, прельщения презрев. Бродил, свободный, одичалый, Таился в норах давней мглы; Меня приветствовали скалы, Со мной соседили орлы. Мои прозренья были дики, Мой каждый день запечатлен; Крылато-радостные лики Глядели с довременных стен. И много зим я был в пустыне, Покорно преданный Мечте. Но был мне глас. И снова ныне Я - в шуме слов, я - в суете. Надел я прежнюю порфиру, Умастил миром волоса. Едва предстал я, гордый, пиру, "Ты царь!" - решили голоса. Среди цариц веселой пляски Я вольно предызбрал одну: Да обрету в желаньи ласки Свою безвольную весну! И ты, о мой цветок долинный, Как стебель, повлеклась ко мне. Тебя пленил я сказкой длинной. Ты - наяву, и ты - во сне. Но если, страстный, в миг заветный, Заслышу я мой трубный звук, - Воспряну! кину клич ответный И вырвусь из стесненных рук! 31 марта 1900 Я Мой дух не изнемог во мгле противоречий, Не обессилел ум в сцепленьях роковых. Я все мечты люблю, мне дороги все речи, И всем богам я посвящаю стих. Я возносил мольбы Астарте и Гекате, Как жрец, стотельчих жертв сам проливал я кровь, И после подходил к подножиям распятий И славил сильную, как смерть, любовь. Я посещал сады Ликеев, Академий, На воске отмечал реченья мудрецов; Как верный ученик, я был ласкаем всеми, Но сам любил лишь сочетанья слов. На острове Мечты, где статуи, где песни, Я исследил пути в огнях и без огней, То поклонялся тем, что ярче, что телесней, То трепетал в предчувствии теней. И странно полюбил я мглу противоречий И жадно стал искать сплетений роковых. Мне сладки все мечты, мне дороги все речи, И всем богам я посвящаю стих. 24 декабря 1899 * * * Ребенком я, не зная страху, Хоть вечер был и шла метель, Блуждал в лесу, и встретил пряху, И полюбил ее кудель. И было мне так сладко в детстве Следить мелькающую нить, И много странных соответствий С мечтами в красках находить. То нить казалась белой, чистой; То вдруг, под медленной луной, Блистала тканью серебристой; Потом слилась со мглой ночной. Я, наконец, на третьей страже. Восток означился, горя, И обагрила нити пряжи Кровавым отблеском заря! 21 октября 1900 АССАРГАДОН Ассирийская надпись Я - вождь земных царей и царь, Ассаргадон. Владыки и вожди, вам говорю я: горе! Едва я принял власть, на нас восстал Сидон. Сидон я ниспроверг и камни бросил в море. Египту речь моя звучала, как закон, Элам читал судьбу в моем едином взоре, Я на костях врагов воздвиг свой мощный трон. Владыки и вожди, вам говорю я: горе! Кто превзойдет меня? кто будет равен мне? Деянья всех людей - как тень в безумном сне, Мечта о подвигах - как детская забава. Я исчерпал до дна тебя, земная слава! И вот стою один, величьем упоен, Я, вождь земных царей и царь - Ассаргадон. 17 декабря 1897 ХАЛДЕЙСКИЙ ПАСТУХ Отторжен от тебя безмолвием столетий, Сегодня о тебе мечтаю я, мой друг! Я вижу ночь и холм, нагую степь вокруг, Торжественную ночь при тихом звездном свете. Ты жадно смотришь вдаль; ты с вышины холма За звездами следишь, их узнаешь и числишь, Предвидишь их круги, склонения. Ты мыслишь, И таинства миров яснеют для ума. Божественный пастух! среди тиши и, мрака Ты слышал имена, ты видел горний свет: Ты первый начертал пути своих планет, Нашел названия для знаков Зодиака. И пусть безлюдие, нагая степь вокруг; В ту ночь изведал ты все счастье дерзновенья, И в этой радости дай слиться на мгновенье С тобой, о искренний, о неизвестный друг! 7 ноября 1898 ПСИХЕЯ Что чувствовала ты, Психея, в оный день, Когда Эрот тебя, под именем супруги, Привел на пир богов под неземную сень? Что чувствовала ты в их олимпийском круге? И вся любовь того, кто над любовью бог, Могла ли облегчить чуть видные обиды: Ареса дерзкий взор, царицы злобный вздох, Шушукание богинь и злой привет Киприды! И ва пиру богов, под их бесстыдный смех, Где выше власти все, все - боги да богини, Не вспоминала ль ты о днях земных утех, Где есть печаль и стыд, где вера есть в святыни! 23 декабря 1898 АЛЕКСАНДР ВЕЛИКИЙ Неустанное стремленье от судьбы к иной судьбе, Александр Завоеватель, я - дрожа - молюсь тебе. Но не в час ужасных боев, возле древних Гавгамел, Ты мечтой, в ряду героев, безысходно овладел. Я люблю тебя, Великий, в час иного торжества. Были буйственные клики, ропот против божества. И к войскам ты стал, как солнце: ослепил их грозный взгляд, И безвольно македонцы вдруг отпрянули назад. Ты воззвал к ним: "Вы забыли, кем вы были, что теперь! Как стада, в полях бродили, в чащу прятались, как зверь. Создана отцом фаланга, вашу мощь открыл вам он; Вы со мной прошли до Ганга, в Сарды, в Сузы, в Вавилон. Или мните: государем стал я милостью мечей? Мне державство отдал Дарий! скипетр мой, иль он ничей! Уходите! путь открытый! размечите бранный стан! Дома детям расскажите о красотах дальних стран, Как мы шли в горах Кавказа, про пустыни, про моря. Но припомните в рассказах, где вы кинули царя! Уходите! ждите славы! Но - Аммона вечный сын - Здесь, по царственному праву, я останусь и один". От курений залы пьяны, дышат золото и шелк. В ласках трепетной Роксаны гнев стихает и умолк. Царь семнадцати сатрапий, царь Египта двух корон, На тебя - со скиптром в лапе - со стены глядит Аммон. Стихли толпы, колесницы, на равнину пал туман. Но, едва зажглась денница, взволновался шумный стан. В поле стон необычайный, молят, падают во прах. Не вздохнул ли, Гордый, тайно о своих ночных мечтах? О, заветное стремленье от судьбы к иной судьбе, В час сомненья и томленья я опять молюсь тебе! Ноябрь 1899 СКИФЫ Если б некогда гостем я прибыл К вам, мои отдаленные предки, - Вы собратом гордиться могли бы, Полюбили бы взор мой меткий. Мне легко далась бы наука Поджидать матерого тура. Вот - я чувствую гибкость лука, На плечах моих барсова шкура. Словно с детства я к битвам приучен! Все в раздолье степей мне родное! И мой голос верно созвучен С оглушительным бранным воем. Из пловцов окажусь я лучшим, Обгоню всех юношей в беге; Ваша дева со взором жгучим Заласкает меня ночью в телеге. Истукан на середине деревни Поглядит на меня исподлобья. Я уважу лик его древний, Одарить его пышно - готов я. А когда рассядутся старцы, Молодежь запляшет под клики, - На куске сбереженного кварца Начерчу я новые лики. Я буду как все - и особый. Волхвы меня примут как сына. Я сложу им песню для пробы. Но от них уйду я в дружину. Гей вы! слушайте, вольные волки! Повинуйтесь жданному кличу! У коней развеваются челки, Мы опять летим на добычу. 29 ноября 1899 КЛЕОПАТРА Я - Клеопатра, я была царица, В Египте правила восьмнадцать лет. Погиб и вечный Рим, Лагидов нет, Мой прах несчастный не хранит гробница. В деяньях мира мой ничтожен след, Все дни мои - то празднеств вереница, Я смерть нашла, как буйная блудница. Но над тобой я властвую, поэт! Вновь, как царей, я предаю томленью Тебя, прельщенного неверной тенью, Я снова женщина - в мечтах твоих. Бессмертен ты искусства дивной властью, А я бессмертна прелестью и страстью: Вся жизнь моя - в веках звенящий стих. Ноябрь 1899 СТАРЫЙ ВИКИНГ Он стал на утесе; в лицо ему ветер суровый Бросал, насмехаясь, колючими брызгами пены. И вал возносился и рушился, белоголовый, И море стучало у ног о гранитные стены. Под ветром уклончивым парус скользил на просторе, К Винландии внук его правил свой бег непреклонный, И с каждым мгновеньем меж ними все ширилось мере, А голос морской разносился, как вопль похоронный. Там, там, за простором воды неисчерпно-обильной, Где Скрелингов остров, вновь грянут губящие битвы, Ему же коснеть безопасно под кровлей могильной Да слушать, как женщины робко лепечут молитвы! О, горе, кто видел, как дети детей уплывают В страну, недоступную больше мечу и победам! Кого и напевы военных рогов не сзывают, Кто должен мириться со славой, уступленной дедам. Хочу навсегда быть желанным и сильным для боя, Чтоб не были тяжки гранитные косные стены, Когда уплывает корабль среди шума и воя И ветер в лицо нам швыряется брызгами пены. 12 июля 1900 ДАНТЕ Безумцы и поэты наших дней В согласном хоре смеха и презренья Встречают голос и родных теней. Давно пленил мое воображенье Угрюмый образ из далеких лет, Раздумий одиноких воплощенье. Я вижу годы, как безумный бред, Людей, принявших снова вид звериный, Я слышу вой во славу их побед (То с гвельфами боролись гибеллины!). И в эти годы с ними жил и он, - На всей земле прообраз наш единый. Подобных знал он лишь в дали времен, А в будущем ему виднелось то же, Что в настоящем, - безобразный сон. Мечтательный, на девушку похожий, Он приучался к зрелищу смертей, Но складки на челе ложились строже. Он, веривший в величие людей, Со стоном звал: пускай придут владыки И усмирят бессмысленных детей. Под звон мечей, проклятия и крики Он меж людей томился, как в бреду. О Данте! о, отверженец великий, - Воистину ты долго жил - в аду! 6 октября 1898 ДАНТЕ В ВЕНЕЦИИ По улицам Венеции, в вечерний Неверный час, блуждал я меж толпы, И сердце трепетало суеверней. Каналы, как громадные тропы, Манили в вечность; в переменах тени Казались дивны строгие столпы, И ряд оживших призрачных строений Являл очам, чего уж больше нет, Что было для минувших поколений. И, словно унесенный в лунный свет, Я упивался невозможным чудом, Но тяжек был мне дружеский привет. В тот вечер улицы кишели людом, Во мгле свободно веселился грех, И был весь город дьявольским сосудом. Бесстыдно раздавался женский смех, И зверские мелькали мимо лица. И помыслы разгадывал я всех. Но вдруг среди позорной вереницы Угрюмый облик предо мной возник. - Так иногда с утеса глянут птицы, - То был суровый, опаленный лик, Не мертвый лик, но просветленно-страстный, Без возраста - не мальчик, не старик. И жалким нашим нуждам не причастный, Случайный отблеск будущих веков, Он сквозь толпу и шум прошел, как властный. Мгновенно замер говор голосов, Как будто в вечность приоткрылись двери, И я спросил, дрожа, кто он таков. Но тотчас понял: Данте Алигьери. 18 декабря 1900 РАЗОРЕННЫЙ КИЕВ Четыре дня мы шли опустошенной степью. И вот открылось нам раздолие Днепра, Где с ним сливается Десна, его сестра. Кто не дивится там его великолепью! Но было нам в тот день не до земных красот! Спешили в Киев мы - разграбленный, пустынный, Чтоб лобызать хоть прах от церкви Десятинной, Чтоб плакать на камнях от Золотых ворот! Всю ночь бродили мы, отчаяньем объяты, Среди развалин тех, рыдая о былом; Мы утром все в слезах пошли своим путем. Еще спустя три дня открылись нам Карпаты. 3 ноября 1898 О ПОСЛЕДНЕМ РЯЗАНСКОМ КНЯЗЕ ИВАНЕ ИВАНОВИЧЕ Ой вы, струночки - многозвончаты! Балалаечка - многознаечка! Уж ты спой нам весело Свою песенку, Спой нам нонче ты, нонче ты, нонче ты. Как рязанский князь под замком сидит, Под замком сидит, на Москву глядит, Думу думает, вспоминает он, Как людьми московскими без вины полонен, Как его по улицам вели давеча, Природного князя, Святославича, Как глядел на него московский народ, Провожал, смеясь, от Калужских ворот. А ему, князю, подобает честь: В старшинстве своем на злат-стол воссесть. Вот в венце он горит, а кругом - лучи! Поклоняются князья - Мономаховичи. Но и тех любить всей душой он рад, В племени Рюрика всем старший брат. Вот он кликнет клич, кто горазд воевать! На коне он сам поведет свою рать На Свею, на Литву, на поганый Крым. (А не хочет кто, отъезжай к другим!) Споют гусляры про славную брань, Потешат, прославят древнюю Рязань. Но кругом темно - тишина, - За решеткой в окно Москва видна, Не услышит никто удалый клич, За замком сидит последний Ольгович. Поведут его, жди, середи воров На злую казнь на кремлевский ров. Ой вы, струночки - многозвончаты! Ой подруженька - многознаечка! Спой нам нонче ты, спой нам нонче ты, Балалаечка! 27 ноября 1899 НАПОЛЕОН Да, на дороге поколений, На пыли расточенных лет, Твоих шагов, твоих движений Остался неизменный след. Ты скован был по мысли Рока Из тяжести и властных сил: Не мог ты не ступать глубоко, И шаг твой землю тяготил. Что строилось трудом суровым, Вставало медленно в веках, Ты сокрушал случайным словом, Движеньем повергал во прах. Сам изумлен служеньем счастья, Ты, как пращой, метал войска, И мировое самовластье Бросал, как ставку игрока. Пьянея славой неизменной, Ты шел сквозь мир, круша, дробя. И стало, наконец, вселенной Невмоготу носить тебя. Земля дохнула полной грудью, И ты, как лист в дыханье гроз, Взвился, и полетел к безлюдью, И пал, бессильный, на утес, - Где, на раздольи одичалом, От века этих дней ждала Тебя достойным пьедесталом Со дна встающая скала! 26 апреля 1901 * * * Я люблю большие дома И узкие улицы города, - В дни, когда не настала зима, А осень повеяла холодом. Пространства люблю площадей, Стенами кругом огражденные, - В час, когда еще нет фонарей, А затеплились звезды смущенные. Город и камни люблю, Грохот его и шумы певучие, - В миг, когда песню глубоко таю, Но в восторге слышу созвучия. 29 августа 1898 * * * Мы к ярким краскам не привыкли, Одежда наша - цвет земли; И робким взором мы поникли, Влачимся медленно в пыли. Мы дышим комнатного пылью, Живем среди картин и книг, И дорог нашему бессилью Отдельный стих, отдельный миг. А мне что снится? - дикие крики. А мне что близко? - кровь и война. Мои братья - северные владыки, Мое время - викингов времена. 9 марта 1899 ЖЕНЩИНЕ Ты - женщина, ты - книга между книг, Ты - свернутый, запечатленный свиток; В его строках и дум и слов избыток, В его листах безумен каждый миг. Ты - женщина, ты - ведьмовский напиток! Он жжет огнем, едва в уста проник; Но пьющий пламя подавляет крик И славословит бешено средь пыток. Ты - женщина, и этим ты права. От века убрана короной звездной, Ты - в наших безднах образ божества! Мы для тебя влечем ярем железный, Тебе мы служим, тверди гор дробя, И молимся - от века - на тебя! 11 августа 1899 * * * Я имени тебе не знаю, Не назову. Но я в мечтах тебя ласкаю. И наяву! Ты в зеркале еще безгрешней, Прижмись ко мне. Но как решить, что в жизни внешней И чтб во сне? Я слышу Нил. Закрыты ставни. Песчаный зной. Иль это только бред недавний, Ты не со мной? Иль, может, всё в мгновенной смене, И нет имен, И мы с тобой летим, как тени, Как чей-то сон. 2 октября 1900 К ПОРТРЕТУ М. Ю. ЛЕРМОНТОВА Казался ты и сумрачным и властным, Безумной вспышкой непреклонных сил; Но ты мечтал об ангельски-прекрасном, Ты демонски-мятежное любил! Ты никогда не мог быть безучастным, От гимнов ты к проклятиям спешил, И в жизни верил всем мечтам напрасным: Ответа ждал от женщин и могил! Но не было ответа. И угрюмо Ты затаил, о чем томилась дума, И вышел к нам с усмешкой на устах. И мы тебя, поэт, не разгадали, Не поняли младенческой печали В твоих как будто кованых стихах! 6 - 7 мая 1900 К. Д. БАЛЬМОНТУ Нет, я люблю тебя не яростной любовью, Вскипающей, как ключ в безбрежности морской, Не буду мстить тебе стальным огнем и кровью, Не буду ждать тебя, в безмолвной тьме, - с тоской. Плыви! ветрила ставь под влажным ветром косо! Ты правишь жадный бег туда, где мира грань, А я иду к снегам, на даль взглянуть с утеса. Мне - строгие стези, ты - морем дух тумань. Но, гребень гор пройдя, ущелья дня и ночи, И пьян от всех удач, и от падений пьян, Я к морю выйду вновь, блеснет мне пена в очи, - И в Город я вступлю, в столицу новых стран. И там на пристани я буду, в час рассветный, - Душа умирена воскресшей тишиной, - С уверенностью ждать тебя, как сон заветный, И твой корабль пройдет покорно предо мной. Мой образ был в тебе, душа гляделась в душу, Былое выше нас - мы связаны - ты мой! И будешь ты смотреть на эту даль, на сушу, На город утренний, манящий полутьмой. Твой парус проводив, опять дорогой встречной, Пойду я - странник дней, - и замолчит вода. Люблю я не тебя, а твой прообраз вечный, Где ты, мне все равно, но ты со мной всегда! Ноябрь 1900 ПО ПОВОДУ СБОРНИКОВ "РУССКИЕ СИМВОЛИСТЫ" Мне помнятся и книги эти, Как в полусне недавний день; Мы были дерзки, были дети, Нам все казалось в ярком свете. Теперь в душе и тишь и тень. Далеко первая ступень. Пять беглых лет - как пять столетий. 22 января 1900 ПО ПОВОДУ "ME EUM ESSE" "О, эти звенящие строки! Ты сам написал их когда-то!" - Звенящие строки далеки, Как призрак умершего брата. "О, вслушайся в голос подруги! Зову я к восторгам бесстрастья!" - Я слышу, на радостном Юге Гремят сладострастно запястья. "Я жду, я томлюсь одиноко, Мне луч ни единый не светит!" - Твой голос далеко, далеко, Тебе не могу я ответить. 8 ноября 1897 К САМОМУ СЕБЕ Я желал бы рекой извиваться По широким и сочным лугам, В камышах незаметно теряться, Улыбаться небесным огням. Обогнув стародавние села, Подремав у лесистых холмов, Раскатиться дорогой веселой К молодой суете городов. И, подняв пароходы и барки, Испытав и забавы и труд, Эти волны, свободны и ярки, В бесконечный простор потекут. Но боюсь, что в соленом просторе - Только сон, только сон бытия! Я хочу и по смерти и в море Сознавать свое вольное "я"! 28 июля 1900 В ДНИ ЗАПУСТЕНИИ Приидут дни последних запустении. Земные силы оскудеют вдруг; Уйдут остатки жалких поколений К теплу и солнцу, на далекий Юг. А наши башни, города, твердыни Постигнет голос Страшного суда, Победный свет не заблестит в пустыне, В ней не взгремят по рельсам поезда. В плюще померкнут зодчего затеи, Исчезнут камни под ковром травы, На площадях плодиться будут змеи, В дворцовых залах поселятся львы. Но в эти дни последних запустении Возникнет - знаю! - меж людей смельчак. Он потревожит гордый сон строений, Нарушит светом их безмолвный мрак. На мшистых улицах заслышат звери Людскую поступь в ясной тишине, В домах застонут, растворяясь, двери, Ряд изваяний встанет при огне. Прочтя названья торжищ и святилищ, Узнав по надписям за ликом лик, Пришлец проникнет в глубь книгохранилищ, Откроет тайны древних, наших книг. И дни и ночи будет он в тревоге Впивать вещанья, скрытые в пыли, Исканья истины, мечты о боге, И песни, гимны сладостям земли. Желанный друг неведомых столетий! Ты весь дрожишь, ты потрясен былым! Внемли же мне, о, слушай строки эти: Я был, я мыслил, я прошел как дым. 18 сентября 1899 БРАТЬЯМ СОБЛАЗНЕННЫМ Светлым облаком плененные, Долго мы смотрели вслед. Полно, братья соблазненные! Это только беглый свет. Разве есть предел мечтателям? Разве цель нам суждена? Назовем того предателем, Кто нам скажет - здесь-она! Разве редко в прошлом ставили Мертвый идол Красоты? Но одни лишь мы прославили Бога жажды и мечты! Подымайте, братья, посохи, Дальше, дальше, как и шли! Паруса развейте в воздухе, Дерзко правьте корабли! Жизнь не в счастьи, жизнь в искании, Цель не здесь - вдали всегда. Славьте, славьте неустаннее Подвиг мысли и труда! 12 июня 1899 ОТРАДЫ Знаю я сладких четыре отрады. Первая - радость в сознании жить. Птицы, и тучи, и призраки - рады, Рады на миг и для вечности быть. Радость вторая - в огнях лучезарна! Строфы поэзии - смысл бытия. Тютчева песни и думы Верхарна, Вас, поклоняясь, приветствую я. Третий восторг - то восторг быть любимым, Ведать бессменно, что ты не один. Связаны, скованы словом незримым, Двое летим мы над страхом глубин. Радость последняя - радость предчувствий, Знать, что за смертью есть мир бытия. Сны совершенства! в мечтах и в искусстве Вас, поклоняясь, приветствую я! Радостей в мире таинственно много, Сладостна жизнь от конца до конца. Эти восторги - предвестие бога, Это - молитва на лоне Отца. 28 апреля 1900 МЫ В мире широком, в море шумящем Мы - гребень встающей волны. Странно и сладко жить настоящим, Предчувствием песни полны. Радуйтесь, братья, верным победам! Смотрите на даль с вышины! Нам чуждо сомненье, нам трепет неведом, - Мы - гребень встакуцей волны. 4 апреля 1899 Я ЗНАЮ. К. Д. Бальмонту Я знаю беглость Ночи и Зимы, Молюсь уверенно Заре и Маю. Что в будущем восторжествуем мы, Я знаю. Я власть над миром в людях прозреваю. Рассеется при свете сон тюрьмы, И мир дойдет к предсказанному раю. Не страшно мне и царство нашей тьмы: Я не один спешу к иному краю, Есть верный друг в пути! - что двое мы, Я знаю! 6 декабря 1898 * * * С неустанными молитвами, Повторяемыми вслух, Прохожу я между битвами, Ускользающий, как дух. От своих друзей отторженный, Предвещаю я венцы; И на голос мой восторженный Откликаются бойцы. Но настанет миг - я ведаю - Победят мои друзья, И над жалкой их победою Засмеюся первым - я. 23 июля 1899 КРАСКИ Я сегодня нашел свои старые краски. Как часто взгляд на забытый предмет Возвращает все обаянье ускользнувших лет! Я сегодня нашел мои детские краски. И странный отрок незванно ко мне вошел И против меня уверенно сел за стол, Достал, торопясь, тяжелую тетрадь. Я ее не мог не узнать: То были мои забытые, детские сказки! Тогда я с ним заговорил; он вздрогнул, посмотрел (Меня не видел он, - я был для него привиденьем), Но через миг смущенья он собой овладел И ждал, что будет, с простым удивленьем. Я сказал: "Послушай! я тебя узнаю. Ты - это я, я - это ты, лет через десять. " Он засмеялся и прервал: "Я шуток не люблю! Я знаю лишь то, что можно измерить и взвесить. Ты - обман слуха, не верю в действительность твою!" С некоторым гневом, с невольной печалью Я возразил: "О глупый! тебе пятнадцать лет. Года через три ты будешь бредить безвестной далью, Любить непонятное, стремиться к тому, чего нет. Вселенная жива лишь духом единым и чистым, Материя - призрак, наше знание - сон. " О боже, как искренно надо мной рассмеялся он, И я вспомнил, что был матерьялистом и позитивистом. И он мне ответил: "О, устарелые бредни! Я не верю в дух и не хожу к обедне! Кто мыслит, пусть честно служит науке! Наука - голова, а искусство - руки!" "Безумец! - воскликнул я, - знай, что ты будешь верить! Будешь молиться и плакать пред Знаком креста, Любить лишь то, где светит живая мечта, И все проклянешь, что можно весить и мерить!" "Не думаю, - возразил он, - мне ясна моя цель. Я, наверно, не стану петь цветы, подобно Фету. Я люблю точное знание, презираю свирель, Огюст Конт навсегда указал дорогу поэту!" "Но, друг, - я промолвил, - такой ли теперь час? От заблуждений стремятся все к новому свету! Тебе ли вновь повторять, что сказано тысячу раз! Пойми тайны души! стань кудесником, магом. " "Ну, нет, - он вскричал, - я не хочу остаться за флагом!" "Что за выражения! ах да! ты любишь спорт. Все подобное надо оставить! стыдись, будь же горд!" "Я - горд, - он воскликнул, - свое значенье я знаю. Выступаю смело, не уступлю в борьбе! Куда б ни пришел я, даже если б к тебе, - Приду по венкам! - я их во мгле различаю!" И ему возразил я печально и строго: "Путь далек от тебя ко мне, Много надежд погибнет угрюмой дорогой, Из упований уступишь ты много! ах, много! О, прошлое! О, юность! кто не молился весне!" И он мне: "Нет! Что решено, то неизменно! Не уступлю ничего! пойду своим путем! Жаловаться позорно, раскаянье презренно, Дважды жалок тот, кто плачет о былом!" Он стоял предо мной, и уверен и смел, Он не видел меня, хоть на меня он смотрел, А если б увидел, ответил презреньем, Я - утомленный, я - измененный, я - уступивший судьбе, Вот я пришел к нему; вот я пришел к себе! - В вечерний час пришел роковым привиденьем. И медленно, медленно образ погас, И годы надвинулись, как знакомые маски. Часы на стене спокойно пробили час. Я придвинул к себе мои старые, детские краски. 17 декабря 1898 СКАЗАНИЕ О РАЗБОЙНИКЕ Из Пролога Начинается песня недлинная, О Петре, великом разбойнике. Был тот Петр разбойником тридцать лет, Меж товарищей почитался набольшим, Грабил поезда купецкие, Делывал дела молодецкие, Ни старцев не щадил, ни младенцев. В той же стране случился монастырь святой, На высокой горе, на отвесной, - Меж землей и небом висит, - Ниоткуда к монастырю нет доступа. Говорит тут Петр товарищам: "Одевайте меня в платье монашеское. Пойду, постучусь перехожим странником, Ночью вам ворота отопру, Ночью вас на грабеж поведу, Гей вы, товарищи, буйные да вольные!" Одевали его в платье монашеское, Постучался он странником под воротами. Впустили его девы праведные, Обласкали его сестры добрые, Омыли ноги водицею, Приготовили страннику трапезу. Сидит разбойник за трапезой, Ласке-любви сестер удивляется, Праведными помыслами их смущается, Что отвечать, что говорить - не знает. А сестры близ в горенке собирались, Говорили меж собой такие слова: "Видно, гость-то наш святой человек, Такое у него лицо просветленное, Такие у него речи проникновенные. Мы омыли ему ноги водицею, А есть у нас сестра слепенькая. Не омыть ли ей зрак той водицею?" Призывали они сестру слепенькую, Омывали ей зрак той водицею, - И прозрела сестра слепенькая. Тут все бежали в горенку соседнюю, Падали в ноги все пред разбойником, Благодарили за чудо великое. У разбойника душа смутилася, Возмутилася ужасом и трепетом. Творил и он - земной поклон, Земной поклон перед господом: "Был я, господи, великим грешником, Примешь ли ты мое покаяние!" Тут и кончилась песня недолгая. Стал разбойник подвижником, Надел вериги тяжелые, По всей земле прославился подвигами. А когда со святыми преставился, - Мощи его и поныне чудеса творят. 28 августа 1898 ЗАМКНУТЫЕ Сатирическая поэма I Я год провел в старинном и суровом, Безвестном Городе. От мира оградясь, Он не хотел дышать ничем живым и новым, Почти порвав с шумящим миром связь. Он жил былым, своим воспоминаньем. Перебирая в грезах быль и сны, И весь казался обветшалым зданьем, Каким-то сказочным преданьем . О днях далекой старины. Казалось мне: он замкнут безнадежно. Давила с севера отвесная скала, Купая груди в облачном просторе, С востока грань песков, пустыня, стерегла. А с двух сторон распростиралось море, Безлюдно, беспощадно, безнадежно. На пристани не раз, глаза с тоской прилежной В узоры волн колеблемых вперив, Следил я, как вставал торжественный прилив, Как облака неслись - вперед и мимо, мимо. Но не было вдали ни паруса, ни дыма - Никто не плыл к забытым берегам. Лишь абрис острова порой мелькал мне там, Где явственно заря, когда без солнца светит, Границу кругозора метит, Но гасло все в лучах, мне памятно едва, . Все в благостный простор вбирала синева, И снова мир был замкнут безнадежно. Весь Город был овеян тайной лет. Он был угрюм и дряхл, но горд и строен. На узких улицах дрожал ослабший свет, И каждый резкий звук казался там утроен. В проходах темных, полных тишины, Неслышно прятались пристанища торговли; Углами острыми нарушив ход стены, Кончали дом краснеющие кровли; Виднелись с улицы в готическую дверь Огромные и сумрачные сени, Где вечно нежились сырые тени. И затворялся вход, ворча, как зверь. Из серых камней выведены строго, Являли церкви мощь свободных сил. В них дух столетий смело воплотил И веру в гений свой, и веру в бога. Передавался труд к потомкам от отца, Но каждый камень, взвешен и размерен, Ложился в свой черед по замыслу творца. И линий общий строй был строг и верен, И каждый малый свод продуман до конца. В стремленьи ввысь, величественно смелом, Вершилось здание свободным острием, И было конченным, и было целым, Спокойно замкнутым в себе самом. В музеях запертых, в торжественном покое, Хранились бережно останки старины: Одежды, утвари, оружие былое, Трофеи победительной войны - То кормы лодок дерзких мореходов, То кубки с обликом суровых лиц, Знамена покорявшихся народов Да клювы неизвестных птиц. И все в себе былую жизнь таило, Иных столетий пламенную дрожь. Как в ветер верило истлевшее ветрило! Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож. А все кругом пустынно-глухо было. II Я в их церквах бывал, то пышных, то пустынных. В одних всё статуи, картины и резьба, Обряд, застывший в пышностях старинных, Бессмысленно-пустая ворожба! Над миром скованным гудящий вопль органа, Зов пастыря - как божий голос - строг, Вещает он с Синая, из тумана, Лишь "Dominus vobiscum!" - "с вами бог!" В других церквах восторг опустошенья, На черных стенах цифры, ряд страниц; Молящиеся, в чинном исступленьи, Кричат псалмы, как стаи хищных птиц. Но вопль органа вдруг - замрет, как самый камень. Друг другу повторив, что это лишь обряд, Они для памяти причастие творят, И пастырь в сюртуке вещает важно: "Amen". Я залы посещал ученых заседаний И слушал с ужасом размерность их речей. Казалось мне: влекут кумир огромный Знаний Покорные быки под щелканье бичей. Глубокой колеей, со стоном, визгом, громом, Телега тянется - в веках намечен путь, - Все было в тех речах безжалостно-знакомым, И в смене скучных слов не изменялась суть. Однажды ошибясь при выборе дороги, Они упрямо шли, глядя на свой компас. И был их труд велик, шаги их были строги, Но уводил их прочь от цели каждый час! К художникам входил я в мастерские. О бедность горькая опустошенных дум! Искусство! вольная стихия! Сюда не долетал твой вдохновенный шум! Художник быть не может не пророком, И рабство с творчеством согласовать нельзя! Кто не прошел пустынь в томленьи одиноком, Не знает, где лежит святой мечты стезя! В искусстве важен искус строгий. Прерви души мертвящий плен И выйди пламенной дорогой К потоку вечных перемен. Твоя душа - то ключ бездонный. Не замыкай истомных уст. Едва ты встанешь, утоленный, Как станет мир - и сух и пуст. Так! сделай жизнь единой дрожью, Люби и муки до конца, Упейся истиной и ложью, - Во имя кисти и резца! Не будь окован и любовью, Бросайся в пропасти греха, Пятнай себя священной кровью, - Во имя лиры и стиха! Искусство жаждет самовластья И души черпает до дна. Едва душа вздохнет о счастьи, - Она уже отрешена! III А жизнь кругом лилась, как степью льются воды. Как в зеркале, днем повторялся день, С покорностью свой круг кончали годы, С покорностью заря встречала тень. Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано, Зайти в собор с толпой нарядных дев. Они молились там умильно, и органа Я слушал в их кругу заученный напев. Случалось вечером, взглянув за занавески, Всецело выхватить из мирной жизни миг: Там дремлют старики, там звонок голос детский, Там в уголке - невеста и жених. И только изредка над этой сладкой прозой Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков, Идущих улицей, да грохотал угрозой Далекий смех бесчинных кабаков. За городом был парк, развесистый и старый, С руиной замка в глубине. Туда под вечер приходили пары - "Я вас люблю" промолвить при луне. В воскресный летний день весь город ратью чинной Сходился там - мечтать и отдохнуть. И восхищались все из года в год руиной, И ряд за рядом совершали путь. Им было сладостно в условности давнишней, Казались сочтены движенья их. Кругом покой аллей был радостен и тих, Но в этой тишине я был чужой и лишний. Я к пристани бежал от оскорбленных лип, Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать, Где с запахом воды сливал свой запах деготь, Где мачт колеблемых был звучен скрип. О пристань! я любил твой неумолчный скрип, Такой же, как в былом, дошедший из столетий, - И на больших шестах растянутые сети, И лодки с грузом серебристых рыб. Любил я моряков нахмуренные взоры И твердый голос их, иной, чем горожан. Им душу сберегли свободные просторы, Их сохранил людьми безлюдный океан. Там было мне легко. Присевши на бочонок, Я забывал тюрьму меня обставших дней, И облака следил, как радостный ребенок, И волны пели мне всё громче, всё ясней. И ветер с ними пел; и чайки мне кричали; Что было вкруг меня, все превращалось в зов. И раскрывались вновь торжественные дали: Пути, где граней нет, простор без берегов! IV И понял я, что здесь царил кумир единый: Обычной внешности. Пред искренностью страх Торжествовал и в храме и в гостиной, В стихах и вере, в жестах и словах. Жизнь, подчиненная привычке и условью, Елеем давности была освящена. Никто не смел - ни скорбью, ни любовью Упиться, как вином пылающим, до дна; Никто не подымал с лица холодной маски, И каждым взглядом лгал, и прятал каждый крик; Расчетом и умом все оскверняли ласки И берегли свой пафос лишь для книг! От этой пошлости, обдуманной, привычной, Как жаждал, хоть на час, я вольно отдохнуть! Но где в глаза живым я мог, живой, взглянуть? Там, где игорный дом, и там, где дом публичный! Как пристани во мгле, вы высились, дрма, И люди знали вновь, отдавшись вашей власти, Все беспристрастие и купли и найма, Паденья равенство и откровенность страсти! Кто дни и месяцы (актеры и рабы!) Твердили "строгий долг" и "скорбь об идеале", Преобразясь в огне желаний и борьбы, То знали ненависть, то чувственно стонали, То гнулись под рукой Слепой Судьбы! Когда по городу тени Протянуты цепью желез-ной, Ряды безмолвных строений Оживают, как призрак над бездной. Загораются странные светы, Раскрываются двери, как зевы, И в окнах дрожат силуэты Под музыку и напевы. Раскрыты дневные гробницы, Выходит за трупом труп. Загораются румянцем лица, Кровавится бледность губ. Пышны и ярки одежды, В волосах алмазный венец. А вглядись в утомленные вежды, Ты узнаешь, что пред тобой мертвец. Но страсть, подчиненная плате, Хороша в огнях хрусталей; В притворном ее аромате Дыханье желанней полей. И идут, идут в опьяненьи Отрешиться от жизни на час, Изведать освобожденье Под блеском обманных глаз, - Чтоб в мире, на свой непохожем, От свободы на миг изнемочь. Тот мир ничем не тревожим, Пока полновластна ночь. Но в тумане улицы длинной Забелеет тусклый рассвет. И вдруг все мертво и пустынно, Ни светов, ни красок нет. Безобразных, грязных строений Тают при дне вереницы, И женщин белые тени, Как трупы, ложатся в гробницы. V И страшная мечта меня в те дни томила: Что, если Город мой - предвестие веков? Что, если Пошлость - роковая сила, И создан человек для рабства и оков? Что, если Город мой - прообраз, первый, малый, Того, что некогда жизнь явит в полноте, Что, если мир, унылый и усталый, Стоит, как странник запоздалый, К трясине подойдя, на роковой черте? И, как кошмарный сон, виденьем беспощадным, Чудовищем размеренно-громадным, С стеклянным черепом, покрывшим шар земной, Грядущий Город-дом являлся предо мной. Приют земных племен, размеченный по числам, Обязан жизнию (машина из машин!) Колесам, блокам, коромыслам, Предвидел я тебя, земли последний сын! Предчувствовал я жизнь замкнутых поколений, Их думы, сжатые познаньем, их мечты, Мечтам былых веков подвластные, как тени, Весь ужас переставшей пустоты! Предчувствовал раба подавленную ярость И торжествующих многообразный сон, Всех наших помыслов обманутую старость, Срок завершившихся времен! Но нет! Не избежать мучительных падений, Погибели всех благ, чем мы теперь горды! Настанет снова бред и крови и сражений, Вновь разделится мир на вражьих две орды. Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной И в бешенстве сметет, как травы, города, И будут волки выть над опустелой Сеной, И стены Тоуэра исчезнут без следа. Во глубинах души, из тьмы тысячелетий, Возникнут ужасы и радость бытия, Народы будут хохотать, как дети, Как тигры, грызться, жалить, как змея. И все, что нас гнетет, снесет и свеет время, Все чувства давние, всю власть заветных слов, И по земле взойдет неведомое племя, И будет снова мир таинственен и нов. В руинах, звавшихся парламентской палатой, Как будет радостен детей свободных крик, Как будет весело дробить останки статуй И складывать костры из бесконечных книг. Освобождение, восторг великой воли, Приветствую тебя и славлю из цепей! Я - узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле. О солнце! о простор! о высота степей! 1900 - 1901 Ревель, Москва ИЗ СБОРНИКА "URBI ET ORBI" [Граду и миру (лат.)] * * * По улицам узким, и в шуме, и ночью, в театрах, в садах я бродил, И в явственной думе грядущее видя, за жизнью, за сущим следил. Я песни слагал вам о счастьи, о страсти, о высях, границах, путях, О прежних столицах, о будущей власти, о всем распростертом во прах. Спокойные башни, и белые стены, и пена раздробленных рек, В восторге всегдашнем, дрожали, внимали стихам, прозвучавшим навек. И девы и юноши встали, встречая, венчая меня, как царя, И, теням подобно, лилась по ступеням потоком широким заря. Довольно, довольно! я вас покидаю! берите и сны и слова! Я к новому раю спешу, убегаю, мечта неизменно жива! Я создал, и отдал, и поднял я молот, чтоб снова сначала ковать. Я счастлив и силен, свободен и молод, творю, чтобы кинуть опять! Апрель 1901 ЛЕСТНИЦА Всё каменней ступени, Всё круче, круче всход. Желанье достижений Еще влечет вперед. Но думы безнадежней Под пылью долгих лет. Уверенности прежней В душе упорной - нет. Помедлив на мгновенье, Бросаю взгляд назад: Как белой цепи звенья - Ступеней острых ряд. Ужель в былом ступала На все нога моя? Давно ушло начало, В безбрежности края, И лестница все круче. Не оступлюсь ли я, Чтоб стать звездой падучей На небе бытия? Январь 1902 ПОСЛЕДНЕЕ ЖЕЛАНЬЕ Где я последнее желанье Осуществлю и утолю? Найду ль немыслимое знанье, Которое, таясь, люблю? Приду ли в скит уединенный, Горящий главами в лесу, И в келью бред неутоленный К ночной лампаде понесу? Иль в городе, где стены давят, В часы безумных баррикад, Когда Мечта и Буйство правят, Я слиться с жизнью буду рад? Иль, навсегда приветив книги, Веков мечтами упоен, Я вам отдамся, - миги! миги! - Бездонный, многозвенный сон? Я разных ратей был союзник, Носил чужие знамена, И вот опять, как алчный узник, Смотрю на волю из окна. Январь 1902 У СЕБЯ Так все понятно и знакомо, Ко всем изгибам глаз привык; Да, не ошибся я, я - дома: Цветы обоев, цепи книг. Я старый пепел не тревожу, - Здесь был огонь и вот остыл. Как змей на сброшенную кожу, Смотрю на то, чем прежде был. Пусть много гимнов не допето И не исчерпано блаженств, Но чую блеск иного света, Возможность новых совершенств! Меня зовет к безвестным высям В горах поющая весна, А эта груда женских писем И нежива, и холодна! Лучей зрачки горят на росах, Как серебром все залито. Ты ждешь меня у двери, посох! Иду! иду! со мной - никто! 1901 ПОБЕГ И если, страстный, в час заветный, Заслышу я мой трубный звук. Tertia Vigilia Мой трубный зов, ты мной заслышан Сквозь утомленный, сладкий сон! Альков, таинственен и пышен, Нас облегал со всех сторон. И в этой мгле прошли - не знаю, - Быть может, годы и века. И я был странно близок раю, И жизнь шумела, далека. Но вздрогнул я, и вдруг воспрянул, И разорвал кольцо из рук. Как молния, мне в сердце глянул Победно возраставший звук. И сон, который был так долог, Вдруг кратким стал, как всё во сне. Я распахнул тяжелый полог И потонул в палящем дне. В последний раз взглянул я свыше В мое высокое окно: Увидел солнце, небо, крыши И города морское дно. И странно мне открылась новой, В тот полный и мгновенный миг, Вся жизнь толпы многоголовой, Заботы вспененный родник. И я - в слезах, что снова, снова Душе открылся мир другой, Бегу от пышного алькова, Безумный, вольный и нагой! Август - октябрь 1901 РАБОТА Здравствуй, тяжкая работа, Плуг, лопата и кирка! Освежают капли пота, Ноет сладостно рука! Прочь венки, дары царевны, Упадай порфира с плеч! Здравствуй, жизни повседневной Грубо кованная речь! Я хочу изведать тайны Жизни мудрой и простой. Все пути необычайны, Путь труда, как путь иной. В час, когда устанет тело И ночлегом будет хлев, - Мне под кровлей закоптелой Что приснится за напев? Что восстанут за вопросы, Опьянят что за слова В час, когда под наши косы Ляжет влажная трава? А когда, и в дождь и в холод, Зазвенит кирка моя, Буду ль верить, что я молод, Буду ль знать, что силен я? Июль 1901 МЕЧТАНИЕ О, неужели день придет, И я в слезах и умиленьи Увижу этот небосвод Как верный круг уединенья. Пойду в поля, пойду в леса И буду там везде один я, И будут только небеса Друзьями счастья и унынья! Мне ненавистна комнат тишь, Мне тяжело входить под кровлю. Люблю простор, люблю камыш, Орла, летящего на ловлю. Хочу дождя, хочу ветров, И каждый день - менять жилище! Упасть бессильным в тяжкий ров, Среди слепцов бродить, как нищий. Меж ними, где навис забор, Я разделю их братский ужин, А ночью встретит вольный взор Лишь глубину да сеть жемчужин. Случайный гость в толпе любой, Я буду дорог, хоть и странен, Смешон невольной похвальбой, Но вечной бодростью желанен. И женщина - подруга дня - Ко мне прильнет, дрожа, ревнуя, Не за стихи любя меня, А за безумство поцелуя! 1900-1901 ИСКАТЕЛЬ О прекрасная пустыня! Прими мя в свою густыню. Народный стих Пришел я в крайние пустыни, Брожу в лесах, где нет путей, И долго мне не быть отныне Среди ликующих людей! За мной - последняя просека, В грозящей чаще нет следа. В напевы птиц зов человека Здесь не врывался никогда. Что я увижу? Что узнаю? Как примут тишину мечты? Как будут радоваться маю, Встречая странные цветы? Быть может, на тропах звериных, В зеленых тайнах одичав, Навек останусь я в лощинах Впивать дыханье жгучих трав. Быть может, заблудясь, устану, Умру в траве под шелест змей, И долго через ту поляну Не перевьется след ничей. А может, верен путь, и вскоре Настанет невозможный час, И минет лес - и глянет море В глаза мне миллионом глаз. 30 сентября 1902 НИТЬ АРИАДНЫ Вперяю взор, бессильно жадный: Везде кругом сырая мгла. Каким путем нить Ариадны Меня до бездны довела? Я помню сходы и проходы, И зал круги, и лестниц винт, Из мира солнца и свободы Вступил я, дерзкий, в лабиринт. В руках я нес клубок царевны, Я шел и пел; тянулась нить. Я счастлив был, что жар полдневный В подземной тьме могу избыть. И, видев странные чертоги И посмотрев на чудеса, Я повернул на полдороге, Чтоб выйти вновь под небеса, Чтоб после тайн безлюдной ночи Меня ласкала синева, Чтоб целовать подругу в очи, Прочтя заветные слова. И долго я бежал по нити И ждал: пахнет весна и свет. Но воздух был все ядовитей И гуще тьма. Вдруг нити - нет. И я один в беззвучном зале. Мой факел пальцы мне обжег. Завесой сумерки упали. В бездонном мраке нет дорог. Я, путешественник случайный, На подвиг трудный обречен. Мстит лабиринт! Святые тайны Не выдает пришельцам он. 28 октября 1902 БЛУДНЫЙ СЫН Так отрок Библии, безумный расточитель. Пушкин Ужели, перешедши реки, Завижу я мой отчий дом И упаду, как отрок некий, Повергнут скорбью и стыдом! Я уходил, исполнен веры, Как лучник опытный на лов, Мне снились тирские гетеры И сонм сидонских мудрецов. И вот, чтб грезилось, все было: Я видел все, всего достиг. И сердце жгучих ласк вкусило, И ум речей, мудрее книг. Но, расточив свои богатства И кубки всех отрав испив, Как вор, свершивший святотатство, Бежал я в мир лесов и нив, Я одиночество, как благо, Приветствовал в ночной тиши, И трав серебряная влага Была бальзамом для души. И вдруг таким недостижимым Представился мне дом родной, С его всходящим тихо дымом Над высыхающей рекой! Где в годы ласкового детства Святыней чувств владел и я, - Мной расточенное наследство На ярком пире бытия! О, если б было вновь возможно На мир лицом к лицу взглянуть И безраздумно, бестревожно В мгновеньях жизни потонуть! Ноябрь 1902 - январь 1903 У ЗЕМЛИ Я б хотел забыться и заснуть. Лермонтов Помоги мне, мать-земля! С тишиной меня сосватай! Глыбы черные деля, Я стучусь к тебе лопатой. Ты всему живому - мать, Ты всему живому - сваха! Перстень свадебный сыскать Помоги мне в комьях праха! Мать, мольбу мою услышь, Осчастливь последним браком! Ты венчаешь с ветром тишь, Луг с росой, зарю со мраком. Помоги сыскать кольцо. Я об нем без слез тоскую И, упав, твое лицо В губы черные целую. Я тебя чуждался, мать, На асфальтах, на гранитах. Хорошо мне здесь лежать На грядах, недавно взрытых. Я - твой сын, я тоже - прах, Я, как ты, - звено созданий. Так откуда - страсть, и страх, И бессонный бред исканий? В синеве плывет весна, Ветер вольно носит шумы. Где ты, дева-тишина, Жизнь без жажды и без думы. Помоги мне, мать! К тебе Я стучусь с последней силой! Или ты, в ответ мольбе, Обручишь меня - с могилой? 1902 В ОТВЕТ П. П. Перцову Довольно, пахарь терпеливый, Я плуг тяжелый свой водил. А. Хомяков Еще я долго поброжу По бороздам земного луга, Еще не скоро отрешу Вола усталого - от плуга. Вперед, мечта, мой верный вол! Неволей, если не охотой! Я близ тебя, мой кнут тяжел, Я сам тружусь, и ты работай! Нельзя нам мига отдохнуть, Взрывай земли сухие глыбы! Недолог день, но длинен путь, Веди, веди свои изгибы! Уж полдень. Жар палит сильней. Н,е скоро тень над нами ляжет. Пустынен кругозор полей. "Бог помочь!" - нам никто не скажет. А помнишь, как пускались мы Весенним, свежим утром в поле И думали до сладкой тьмы С другими рядом петь на воле? Забудь об утренней росе, Не думай о ночном покое! Иди по знойной полосе, Мой верный вол, - нас только двое! Нам кем-то высшим подвиг дан, И спросит властно он отчета. Трудись, пока не лег туман, Смотри: лишь начата работа! А в час, когда нам темнота Закроет все пределы круга, Не я, а тот, другой, - мечта, - Сам отрешит тебя от плуга! 24 августа 1902 ФАБРИЧНАЯ Есть улица в нашей столице, Есть домик, и в домике том Ты пятую ночь в огневице Лежишь на одре роковом. И каждую ночь регулярно Я здесь под окошком стою, И сердце мое благодарно, Что видит лампадку твою. Ах, если б ты чуяла, знала, Чье сердце стучит у окна! Ах, если б в бреду угадала, Чья тень поминутно видна! Не снятся ль тебе наши встречи На улице, в жуткий мороз, Иль наши любовные речи, И ласки, и ласки до слез? Твой муж, задремавши на стуле, Проспит, что ты шепчешь а бреду; А я до зари караулю И только при солнце уйду. Мне вечером дворники скажут, Что ты поутру отошла, И молча в окошко укажут Тебя посредине стола. Войти я к тебе не посмею, Но, земный поклон положив, Пойду из столицы в Расею Рыдать на раздолий нив. Я в камнях промучился долго, И в них загубил я свой век. Прими меня, матушка-Волга, Царица великая рек. 28 июня 1901 РАБ Я - раб, и был рабом покорным Прекраснейшей из всех цариц. Пред взором, пламенным и черным, Я молча повергался ниц. Я лобызал следы сандалий На влажном утреннем песке. Меня мечтанья опьяняли, Когда царица шла к реке. И раз - мой взор, сухой и страстный, Я удержать в пыли не мог, И он скользнул к лицу прекрасной И очи бегло ей обжег. И вздрогнула она от гнева, Казнь - оскорбителям святынь! И вдаль пошла - среди напева За ней толпившихся рабынь. И в ту же ночь я был прикован У ложа царского, как пес. И весь дрожал я, очарован Предчувствием безвестных грез. Она вошла стопой неспешной, Как только жрицы входят в храм, Такой прекрасной и безгрешной, Что было тягостно очам. И падали ее одежды До ткани, бывшей на груди. И в ужасе сомкнул я вежды. Но голос мне шепнул: гляди! И юноша скользнул к постели. Она, покорная, ждала. Лампад светильни прошипели, Настала тишина и мгла. И было все на бред похоже! Я был свидетель чар ночных, Всего, что тайно кроет ложе, Их содроганий, стонов их. Я утром увидал их - рядом! Еще дрожащих в смене грез! И вплоть до дня впивался взглядом, - Прикован к ложу их, как пес. Вот сослан я в каменоломню, Дроблю гранит, стирая кровь. Но эту ночь я помню! помню! О, если б пережить все - вновь! Ноябрь 1900 ПОМПЕЯНКА "Мне первым мужем был купец богатый, Вторым поэт, а третьим жалкий мим, Четвертым консул, ныне евнух пятый, Но кесарь сам меня сосватал с ним. Меня любил империи владыка, Но мне был люб один нубийский раб, Не жду над гробом: "casta et pudica" 1, Для многих пояс мой был слишком слаб. Но ты, мой друг, мизиец мой стыдливый! Навек, навек тебе я предана. Не верь, дитя, что женщины все лживы: Меж ними верная нашлась одна!" Так говорила, не дыша, бледнея, Матрона Лидия, как в смутном сне, Забыв, что вся взволнована Помпея, Что над Везувием лазурь в огне. Когда ж без сил любовники застыли И покорил их необорный сон, На город пали груды серой пыли, И город был под пеплом погребен. Века прошли; и, как из алчной пасти, Мы вырвали былое из земли. И двое тел, как знак бессмертной страсти, Нетленными в объятиях нашли. Поставьте выше памятник священный, Живое изваянье вечных тел, Чтоб память не угасла во вселенной О страсти, перешедшей за предел! 1 чистая и целомудренная (лат.). 17 сентября 1901 L'ENN'UI DE VIVRE. [Скука жизни. (франц.)] Я жить устал среди людей и в днях, Устал от смены дум, желаний, вкусов, От смены истин, смены рифм в стихах. Желал бы я не быть "Валерий Брюсов". Не пред людьми - от них уйти легко, - Но пред собой, перед своим сознаньем, - Уже в былое цепь уходит далеко, Которую зовут воспоминаньем. Склонясь, иду вперед, растущий груз влача: Дней, лет, имен, восторгов и падений. Со мной мои стихи бегут, крича, Грозят мне замыслов недовершенных тени, Слепят глаза сверканья без числа (Слова из книг, истлевших в сердце-склепе), И женщин жадные тела Цепляются за звенья цепи. О, да! вас, женщины, к себе воззвал я сам От ложа душного, из келий, с перепутий, И отдавались мы вдвоем одной минуте, И вместе мчало нас теченье по камням. Вы скованы со мной небесным, высшим браком, Как с морем воды впавших рек, Своим я вас отметил знаком, Я отдал душу вам - на миг, и тем навек. Иные умерли, иные изменили, Но все со мной, куда бы я ни шел. И я влеку по дням, клонясь как вол, Изнемогая от усилий, Могильного креста тяжелый пьедестал: Живую груду тел, которые ласкал, Которые меня ласкали и томили. И думы. Сколько их, в одеждах золотых, Заветных дум, лелеянных с любовью, Принявших плоть и оживленных кровью. Я обречен вести всю бесконечность их. Есть думы тайные - и снова в детской дрожи, Закрыв лицо, я падаю во прах. Есть думы светлые, как ангел божий, Затерянные мной в холодных днях. Есть думы гордые - мои исканья бога, - Но оскверненные притворством и игрой, Есть думы-женщины, глядящие так строго, Есть думы-карлики с изогнутой спиной. Куда б я ни бежал истоптанной дорогой, Они летят, бегут, ползут - за мной! А книги. . Чистые источники услады, В которых отражен родной и близкий лик, - Учитель, друг, желанный враг, двойник - Я в вас обрел все сладости и яды! Вы были голубем в плывущий мой ковчег И принесли мне весть, как древле Ною, Что ждет меня земля, под пальмами ночлег, Что свой алтарь на камнях я построю. С какою жадностью, как тесно я приник К стоцветным стеклам, к окнам вещих книг, И увидал сквозь них просторы и сиянья, Лучей и форм безвестных сочетанья, Услышал странные, родные имена. И годы я стоял, безумный, у окна! Любуясь солнцами, моя душа ослепла, Лучи ее прожгли до глубины, до дна, И все мои мечты распались горстью пепла. О, если б все забыть, быть вольным, одиноким, В торжественной тиши раскинутых полей, Идти своим путем, бесцельным и широким, Без будущих и прошлых дней. Срывать цветы, мгновенные, как маки, Впивать лучи, как первую любовь, Упасть, и умереть, и утонуть во мраке, Без горькой радости воскреснуть вновь и вновь! 1902 НАВЕТ ILLA IN ALVO [Она имеет во чреве (лат.)] Ее движенья непроворны, Она ступает тяжело, Неся сосуд нерукотворный, В который небо снизошло. Святому таинству причастна И той причастностью горда, Она по-новому прекрасна, Вне вожделений, вне стыда. В ночь наслажденья, в миг объятья, Когда душа была пьяна, Свершилась истина зачатья, О чем не ведала она! В изнеможеньи и в истоме Она спала без грез, без сил, Но, как в эфирном водоеме, В ней целый мир уже почил. Ты знал ее меж содроганий И думал, что она твоя. И вот она с безвестной грани Приносит тайну бытия! Когда мужчина встал от роковой постели, Он отрывает вдруг себя от чар ночных, Дневные яркости на нем отяготели, И он бежит в огне - лучей дневных. Как пахарь бросил он зиждительное семя, Он снова жаждет дня, чтоб снова изнемочь, - Ее ж из рук своих освобождает Время, На много месяцев владеет ею Ночь! Ночь - Тайна - Мрак - Неведомое - Чудо, Нам непонятное, что приняла она. Была любовь и миг, иль только трепет блуда, - И вновь вселенная в душе воплощена! Ребекка! Лия! мать! с любовью или злобой Сокрытый плод нося, ты служишь, как раба, Но труд ответственный дала тебе судьба: Ты охраняешь мир таинственной утробой. В ней сберегаешь ты прошедшие века, Которые преемственностью живы, Лелеешь юности красивые порывы И мудрое молчанье старика. Пространство, время, мысль - вмещаешь дважды ты, Вмещаешь и даешь им новое теченье: Ты, женщина, ценой деторожденья Удерживаешь нас у грани темноты! Неси, о мать, свой плод! внемли глубокой дрожи, Таи дитя, оберегай, питай И после, в срочный час, припав на ложе, Яви земле опять воскресший май! Свершилось, Сон недавний явен, Миг вожделенья воплощен: С тобой твой сын пред богом равен, Как ты сама - бессмертен он! Что была свято, что преступно, Что соблазняло мысль твою, Ему открыто и доступно, И он как первенец в раю. Чтб пережито - не вернется, Берем мы миги, их губя! Ему же солнце улыбнется Лучом, погасшим для тебя! И снова будут чисты розы, И первой первая любовь! Людьми изведанные грезы Неведомыми станут вновь. И кто-то, сладкий яд объятья Вдохнув с дыханьем темноты (Быть может, также в час зачатья), В его руках уснет, как ты! Иди походкой непоспешной, Неси священный свой сосуд, В преддверьи каждой ночи грешной Два ангела с мечами ждут. Спадут, как легкие одежды, Мгновенья радостей ночных. Иные, строгие надежды Откроются за тканью их. Она покров заветной тайны, Сокрытой в явности веков, Но неземной, необычайный, Огнем пронизанный покров. Прими его, покрой главу им, И в сумраке его молись, И верь под страстным поцелуем, Что в небе глубь и в бездне высь! Июль 1902 ПАРИЖ И я к тебе пришел, о город многоликий, К просторам площадей, в открытые дворцы; Я полюбил твой шум, все уличные крики: Напев газетчиков, бичи и бубенцы; Я полюбил твой мир, как сон, многообразный И вечно дышащий, мучительно-живой. Твоя стихия - жизнь, лишь в ней твои соблазны, Ты на меня дохнул - и я навеки твой. Порой казался мне ты беспощадно старым, Но чаще ликовал, как резвое дитя. В вечерний, тихий час по меркнущим бульварам Меж окон блещущих людской поток катя. Сверкали фонари, окутанные пряжей Каштанов царственных; бросали свой призыв Огни ночных реклам; летели экипажи, И рос, и бурно рос глухой, людской прилив. И эти тысячи и тысячи прохожих Я сознавал волной, текущей в новый век. И жадно я следил теченье вольных рек, Сам - капелька на дне в их каменистых ложах, А ты стоял во мгле - могучим, как судьба, Колоссом, давящим бесчисленные рати. Но не скудел пеан моих безумных братии, И Города с Людьми не падала борьба. Когда же, утомлен виденьями и светом, Искал приюта я - меня манил собор, Давно прославленный торжественным поэтом. Как сладко здесь мечтал мой воспаленный взор, Как были сладки мне узорчатые стекла, Розетки в вышине - сплетенья звезд и лиц. За ними суета невольно гасла, блекла, Пред вечностью душа распростиралась ниц. Забыв напев псалмов и тихий стон органа, Я видел только свет, святой калейдоскоп, Лишь краски и цвета сияли из тумана. Была иль будет жизнь? и колыбель? и гроб? И начинал мираж вращаться вкруг, сменяя Все краски радуги, все отблески огней. И краски были мир. В глубоких безднах рая Не эти ль образы, века, не утомляя, Ласкают взор ликующих теней? А там, за Сеной, был еще приют священный. Кругообразный храм и в бездне саркофаг, Где, отделен от всех, спит император пленный, - Суровый наш пророк и роковой наш враг! Сквозь окна льется свет, то золотой, то синий, Неяркий, слабый свет, таинственный, как мгла. Прозрачным знаменем дрожит он над святыней, Сливаясь с веяньем орлиного крыла! Чем дольше здесь стоишь, тем все кругом безгласней, Но в жуткой тишине растет беззвучный гром, И оживает все, что было детской басней, И с невозможностью стоишь к лицу лицом! Он веком властвовал, как парусом матросы, Он миллионам душ указывал их смерть; И сжали вдруг его стеной тюрьмы утесы, Как кровля, налегла расплавленная твердь. Заснул он во дворце - и взор открыл в темнице, И умер, не поняв, прошел ли страшный сон. Иль он не миновал? ты грезишь, что в гробнице? И вдруг войдешь сюда - с жезлом и в багрянице, - И пред тобой падем мы ниц, Наполеон! И эти крайности! - все буйство жизни нашей, Средневековый мир, величье страшных дней, - Париж, ты съединил в своей священной чаше, Готовя страшный яд из цесен и идей! Ты человечества - Мальстрем. Напрасно люди Мечтают от твоих влияний ускользнуть! Ты должен все смешать в чудовищном сосуде. Блестит его резьба, незримо тает муть. Ты властно всех берешь в зубчатые колеса, И мелешь души всех, и веешь легкий прах. А слезы вечности кропят его, как росы. И ты стоишь, Париж, как мельница, в веках! В тебе возможности, в тебе есть дух движенья, Ты вольно окрылен, и вольных крыльев тень Ложится и теперь на наши поколенья, И стать великим днем здесь может каждый день. Плотины баррикад вонзал ты смело в стены, И замыкал поток мятущихся времен, И раздроблял его в красивых брызгах пены. Он дальше убегал, разбит, преображен. Вторгались варвары в твой сжатый круг, крушили Заветные углы твоих святых дворцов, Но был не властен меч над тайной вечной были: Как феникс, ты взлетал из дыма, жив и нов. Париж не весь в домах, и в том иль в этом лике: Он часть истории, идея, сказка, бред. Свое бессмертие ты понял, о великий, И бреду твоему исчезновенья - нет! 1903 Париж МИР Я помню этот мир, утраченный мной с детства, Как сон непонятый и прерванный, как бред. Я берегу его - единое наследство Мной пережитых и забытых лет. Я помню формы, звуки, запах. О! и запах! Амберы темные, огромные кули, Подвалы под полом, в грудях земли, Со сходами, припрятанными в трапах, Картинки в рамочках на выцветшей стене, Старинные скамьи и прочные конторки, Сквозь пыльное окно какой-то свет незоркий, Лежащий без теней в ленивой тишине, И запах надо всем, нежалящие когти Вонзающий в мечты, в желанья, в речь, во все! Быть может, выросший в веревках или дегте, Иль вползший, как змея, в безлюдное жилье, Но царствующий здесь над всем житейским складом, Проникший все насквозь, держащий все в себе! О, позабытый мир! и я дышал тем ядом, И я причастен был твоей судьбе! Я помню: за окном, за дверью с хриплым блоком Был плоский и глухой, всегда нечистый двор. Стеной и вывеской кончался кругозор (Порой закат блестел на куполе далеком). И этот старый двор всегда был пуст и тих, Как заводь сорная, вся в камышах и тине. Мелькнет монахиня. Купец в поддевке синей. Поспешно пробегут два юрких половых. И снова душный сон всех звуков, красок, линий. Когда въезжал сюда телег тяжелый ряд, С самоуверенным и беспощадным скрипом, - И дюжим лошадям, и безобразным кипам, И громким окрикам сам двор казался рад. Шумели молодцы, стуча вскрывались люки, Мелькали руки, пахло кумачом. Но проходил тот час, вновь умирали звуки, Двор застывал во сне, привычном и немом. А под вечер опять мелькали половые, Лениво унося порожние судки. Но поздно. Главы гаснут золотые. Углы - приют теней - темны и глубоки. Уже давно вся жизнь влачится неисправней, Мигают лампы, пахнет керосин. И скоро вынесут на волю, к окнам, ставни, И пропоет замок, и дом заснет - один. Я помню этот мир. И сам я в этом мире Когда-то был как свой, сливался с ним в одно. Я мальчиком глядел в то пыльное окно, У сумрачных весов играл в большие гири И лазил по мешкам в сараях, где темно. Мечтанья детские в те дни уже светлели; Мне снились: рощи пальм, безвестный океан, И тайны полюсов, и бездны подземелий, И дерзкие пути междупланетных стран. Но дряхлый, ветхий мир на все мои химеры Улыбкой отвечал, как ласковый старик. И тихо надо мной - ребенком - ник, Громадный, неподвижный, серый. И что-то было в нем родным и близким мне. Он глухо мне шептал, и понимал его я. И смешивалось все, как в смутном сне: Мечта о неземном и сладкий мир покоя. . Недавно я прошел знакомым переулком И не узнал заветных мест совсем. Тот, мне знакомый, мир был тускл и нем - Теперь сверкало все, гремело в гуле гулком! Воздвиглись здания из стали и стекла, Дворцы огромные, где вольно бродят взоры. Разрыты навсегда таинственные норы, Бесстрастный свет вошел туда, где жалась мгла. И лица новые, и говор чужд. Все ново! Как сказка смелая - воспоминанья лет! Нет даже и во мне тогдашнего былого, Напрасно я ищу в душе желанный след. В душе все новое, как в городе торговли, И мысли, и мечты, и чаянья, и страх. Я мальчиком мечтал о будущих годах: И вот они пришли. Ну что же? Я таков ли, Каким желал я быть? Добыл ли я венец? Иль эти здания, все из стекла и стали, Восставшие в душе как призрачный дворец, Все утоленные восторги и печали, Все это новое - напрасно взяло верх Над миром тем, что мне - столетья завещали, Который был моим, который я отверг! 1903 Москва В ДАМАСК Губы мои приближаются К твоим губам, Таинства снова свершаются, И мир как храм. Мы, как священнослужители, Творим обряд. Строго в великой обители Слова звучат. Ангелы, ниц преклоненные, Поют тропарь. Звезды - лампады зажженные, И ночь - алтарь. Что нас влечет с неизбежностью, Как сталь магнит? Дышим мы страстью и нежностью, Но взор закрыт. Водоворотом мы схвачены Последних ласк. Вот он, от века назначенный, Наш путь в Дамаск! 1903 СОНЕТ О ловкий драматург, судьба, кричу я "браво" Той сцене выигрышной, где насмерть сам сражен. Как все подстроено правдиво и лукаво. Конец негаданный, а неизбежен он. Сознайтесь, роль свою и я провел со славой, Не закричат ли "бис" и мне со всех сторон, Но я, закрыв глаза, лежу во мгле кровавой, Я не отвечу им, я насмерть поражен. Люблю я красоту нежданных поражений, Свое падение я славлю и пою, Не все ли нам равно, ты или я на сцене. "Вся жизнь игра". Я мудр и это признаю, Одно желание во мне, в пыли простертом, Узнать, как пятый акт развяжется с четвертым. 4 июля 1901 ХМЕЛЬ ИССТУПЛЕНЬЯ В моей душе сегодня, как в пустыне, Самумы дикие крутятся, и песок, Столбами встав, скрывает купол синий. Сознание - разломанный челнок В качаньи вод, в просторе океана; Я пал на дно, а берег мой далек! Мои мечты неверны, как тумана Колеблемые формы над рекой, Когда все поле лунным светом пьяно. Мои слова грохочут, как прибой, Когда, взлетев, роняет он каменья, И, в споре волн, одна слита с другой. Я наслаждаюсь хмелем исступленья, Пьянящим сердце слаще острых вин. Я - в буре, в хаосе, в дыму горенья! А! Быть как божество! хоть миг один! 1 июня 1901 ТЕРЦИНЫ К СПИСКАМ КНИГ И вас я помню, перечни и списки, Вас вижу пред собой за ликом лик. Вы мне, в степи безлюдной, снова близки. Я ваши таинства давно постиг! При лампе, наклонясь над каталогом, Вникать в названья неизвестных книг; Следить за именами; слог за слогом Впивать слова чужого языка; Угадывать великое в немногом; Воссоздавать поэтов и века По кратким, повторительным пометам: "Без титула", "в сафьяне" и "редка". И ныне вы предстали мне скелетом Всего, что было жизнью сто веков, Кивает он с насмешливым приветом, Мне говорит: "Я не совсем готов, Еще мне нужны кости и суставы, Я жажду книг, чтоб сделать груду слов. Мечтайте, думайте, ищите славы! Мне все равно, безумец иль пророк, Созданье для ума и для забавы. Я всем даю определенный срок. Твори и ты, а из твоих мечтаний Я сохраню навек семь-восемь строк. Всесильнее моих упоминаний Нет ничего. Бессмертие во мне. Венчаю я - мир творчества и знаний". Так остов говорит мне в тишине, И я, с покорностью целуя землю, При быстро умирающей луне, Исчезновение! твой зов приемлю, 10 апреля 1901 КАМЕНЩИК - Каменщик, каменщик в фартуке белом, Что ты там строишь? кому? - Эй, не мешай нам, мы заняты делом, Строим мы, строим тюрьму. - Каменщик, каменщик с верной лопатой, Кто же в ней будет рыдать? - Верно, не ты и не твой брат, богатый. Незачем вам воровать. - Каменщик, каменщик, долгие ночи Кто ж проведет в ней без сна? - Может быть, сын мой, такой же рабочий. Тем наша доля полна. - Каменщик, каменщик, вспомнит, пожалуй, Тех он, кто нес кирпичи! - Эй, берегись! под лесами не балуй. Знаем всё сами, молчи! 16 июля 1901 МАЛЬЧИК В бочке обмерзлой вода колыхается, Жалко дрожит деревянный черпак; Мальчик-вожатый из сил выбивается, Бочку на горку не втащит никак. Зимняя улица шумно взволнована, Сани летят, пешеходы идут, Только обмерзлая бочка прикована: Выем случайный и скользок и крут. Ангел сверкает блестящим воскрылием, Ангел в лучистом венце над челом, Взял за веревку и легким усилием Бочку вкатил на тяжелый подъем. Крестится мальчик, глядит неуверенно, Вот покатил свои санки вперед. Город шумит неизменно, размеренно, Сани летят, и проходит народ. Ноябрь 1901 НА СКАЧКАХ Люблю согласное стремленье К столбу летящих лошадей, Их равномерное храпенье И трепет вытянутых шей. Когда вначале свежи силы, Под шум о землю бьющих ног, Люблю задержанной кобылы Уверенный упругий скок. Люблю я пестрые камзолы, В случайный сбитые букет, И финиш, ярый и тяжелый, Где миг колеблет "да" и "нет". Когда счастливец на прямую Выходит, всех опередив, Я с ним победу торжествую, Его понятен мне порыв! Быть первым, вольно одиноким! И видеть, что близка мета, И слышать отзвуком далеким Удары ног и щелк хлыста! 23 сентября 1902 ЗИМНИЕ ДЫМЫ Хорошо нам, вольным дымам, Подыматься, расстилаться, Кочевать путем незримым, В редком воздухе теряться, Проходя по длинным трубам, Возноситься выше, выше И клубиться белым клубом, Наклоняясь к белым крышам. Дети пламени и праха, Мы как пламя многолики, Мы встречаем смерть без страха, В вольной области - владыки! Над толпой немых строений, Миром камней онемелых, Мы - семья прозрачных теней - Дышим в девственных пределах. Воздух медленный и жгучий - Как опора наших крылий, Сладко реять дружной тучей Без желаний, без усилий. Даль морозная в тумане, Бледен месяц в глуби синей, В смене легких очертаний Мы кочуем по пустыне. 16 декабря 1900 НОЧЬ Горящее лицо земля В прохладной тени окунула. Пустеют знойные поля, В столицах молкнет песня гула. Идет и торжествует мгла, На лампы дует, гасит свечи, В постели к любящим легла И властно их смежила речи. Но пробуждается разврат. В его блестящие приюты Сквозь тьму, по улицам, спешат Скитальцы покупать минуты. Стрелой вонзаясь в города, Свистя в полях, гремя над бездной, Летят немолчно поезда Вперед по полосе железной. Глядят несытые ряды Фабричных окон в темный холод, Не тихнет резкий стон руды, Ему в ответ хохочет молот. И, спину яростно клоня, Скрывают бешенство проклятий Среди железа и огня Давно испытанные рати. Сентябрь 1902 В РАЮ Лишь закрою глаза, как мне видится берег Полноводной реки, тени синей волны. Дремлет небо одной из Полдневных Америк, Чуть дрожа на качелях речной глубины. Веет ветер какого-то лучшего века, Веет юность свободной и гордой земли. Мчатся легкие серны, друзья человека, Песня вольных охотников молкнет вдали. Обнаженные юноши, девы и дети Выбегают на отмель веселой толпой И бросаются в воду, при радостном свете, Словно горсти жемчужин, блестя за водой. Длится время, качаются зыби заката, Здесь и там задымился и светит костер. Дева спутника игр обнимает, как брата. О, как сладки во мгле поцелуи сестер! Да, я знаю те земли и знаю то время, Их свободно и быстро в мечтах узнаю. И часами смотрю на блаженное племя, И как путник-прохожий я с ними в раю! 6 мая 1903 К. Д. БАЛЬМОНТУ Вечно вольный, вечно юный, Ты как ветер, как волна, Речь твоя поет, как струны, Входит в души, как весна. Веет ветер быстролетный, И кругом дрожат цветы. Он ласкает, безотчетный, Все вокруг - таков и ты! Ты как звезды - близок небу. Да, ты - избранный, поэт! Дара высшего не требуй! Дара высшего и нет. "Высшим знаком ты отмечен", Чти свою святыню сам, Будь покорен, будь беспечен, Будь подобен облакам. Все равно, куда их двинет Ветер, веющий кругом. Пусть туман как град застынет, Пусть обрушится дождем, И над полем, и над бездной Облака зарей горят. Будь же тучкой бесполезной, Как она, лови закат! Не ищи, где жаждет поле, На раздумья снов не трать. Нам забота. Ты на воле! На тебе ее печать! Может: наши сны глубоки, Голос наш - векам завет, Как и ты, мы одиноки, Мы - пророки. Ты - поэт! Ты не наш - ты только божий. Мы весь год - ты краткий май! Будь - единый, непохожий, Нашей силы не желай. Ты сильней нас! Будь поэтом, Верь мгновенью и мечте. Стой, своим овеян светом, Где-то там, на высоте. Тщетны дерзкие усилья, Нам к тебе не досягнуть! Ты же, вдруг раскинув крылья, В небесах направишь путь. 1902 ВЕНЕЦИЯ Почему под солнцем юга в ярких красках и цветах, В формах выпукло-прекрасных представал пред взором прах? Здесь - пришлец я, но когда-то здесь душа моя жила. Это понял я, припомнив гондол черные тела. Это понял, повторяя Юга полные слова, Это понял, лишь увидел моего святого Льва! От условий повседневных жизнь свою освободив, Человек здесь стал прекрасен и как солнце горделив. Он воздвиг дворцы в лагуне, сделал дожем рыбака, И к Венеции безвестной поползли, дрожа, века. И доныне неизменно все хранит здесь явный след Прежней дерзости и мощи, над которой смерти нет. 1902 Венеция МЛАДШИМ Они Ее видят! они Ее слышат! С невестой жених в озаренном дворце! Светильники тихое пламя колышат, И отсветы радостно блещут в венце. А я безнадежно бреду за оградой И слушаю говор за длинной стеной. Голодное море безумствовать радо, Кидаясь на камни, внизу, подо мной. За окнами свет, непонятный и желтый, Но в небе напрасно ищу я звезду. Дойдя до ворот, на железные болты Горячим лицом приникаю - и жду. Там, там, за дверьми - ликование свадьбы, В дворце озаренном с невестой жених! Железные болты сломать бы, сорвать бы. Но пальцы бессильны, и голос мой тих. 1903 3. Н. ГИППИУС Неколебимой истине Не верю я давно, И все моря, все пристани Люблю, люблю равно. Хочу, чтоб всюду плавала Свободная ладья, И Господа и Дьявола Хочу прославить я. Когда же в белом саване Усну, пускай во сне Все бездны и все гавани Чредою снятся мне. Декабрь 1901 ИЗ СБОРНИКА "STEPHANOS" [Венок (греч,)] ВЯЧЕСЛАВУ ИВАНОВУ Когда впервые, в годы блага, Открылся мне священный мир И я со скал Архипелага Заслышал зов истлевших лир, Когда опять во мне возникла Вся рать, мутившая Скамандр, И дерзкий вскормленник Перикла, И завершитель Александр, - В душе зажглась какая вера! С каким забвением я пил И нектар сладостный Гомера, И твой безумный хмель, Эсхил! Как путник над разверстой бездной, Над тайной двадцати веков, Стремил я руки бесполезно К былым теням, как в область снов. Но путь был долог, сердце слепло, И зоркость грез мрачили дни, Лишь глубоко под грудой пепла Той веры теплились огни. И вот, в столице жизни новой, Где всех стремящих сил простор, Ты мне предстал: и жрец суровый, И вечно юный тирсофор! Как странен в шуме наших споров, При нашей ярой слепоте, Напев твоих победных хоров К неумиравшей красоте! И нашу северную лиру Сведя на эолийский звон, Ты возвращаешь мне и миру Родной и близкий небосклон! 16 ноября 1903 ПРИВЕТСТВИЕ Поблек предзакатный румянец. На нитях серебряно-тонких Жемчужные звезды повисли, Внизу - ожерелье огней, И пляшут вечерние мысли Размеренно-радостный танец Среди еле слышных и звонких Напевов встающих теней. Полмира, под таинством ночи, Вдыхает стихийные чары И слушает те же напевы Во храме разверстых небес. Дрожат, обессилевши, девы, Целуют их юноши в очи, И мучат безумных кошмары Стремительным вихрем чудес. Вам всем, этой ночи причастным, Со мной в эту бездну глядевшим, Искавшим за Поясом Млечным Священным вопросам ответ, Сидевшим на пире беспечном, На ложе предсмертном немевшим, И нынче, в бреду сладострастном, Всем зачатым жизням - привет! 17 - 19 февраля 1904 * * * Меня, искавшего безумий, Меня, просившего тревог, Меня, вверявшегося думе Под гул колес, в столичном шуме, На тихий берег бросил Рок. И зыби синяя безбрежность, Меня прохладой осеня, Смирила буйную мятежность, Мне даровала мир и нежность И вкрадчиво влилась в меня. И между сосен тонкоствольных, На фоне тайны голубой, Как зов от всех томлений дольных, - Залог признаний безглагольных, - Возник твой облик надо мной! 1905 * * * Желтым шелком, желтым шелком По атласу голубому Шьют невидимые руки. К горизонту золотому Ярко-пламенным осколком Сходит солнце в час разлуки. Тканью празднично-пурпурной Убирает кто-то дали, Расстилая багряницы. И в воде желто-лазурной Заметались, заблистали Красно-огненные птицы. Но серебряные змеи, Извивая под лучами Спин лучистые зигзаги, Беспощадными губами Ловят, ловят все смелее Птиц, мелькающих во влаге! 1905 МЕДЕЯ На позлащенной колеснице Она свергает столу с плеч И над детьми, безумной жрицей, Возносит изощренный меч. Узду грызущие драконы, Взметая крылья, рвутся ввысь; Сверкнул над ними бич червленый, - С земли рванулись, понеслись. Она летит, бросая в долы Куски окровавленных тел, И мчится с нею гимн веселый, Как туча зазвеневших стрел. "Вот он, вот он, ветер воли! Здравствуй! в уши мне свисти! Вижу бездну: море, поле - С окрыленного пути. Мне лишь снилось, что с людьми я, Сон любви и счастья сон! Дух мой, пятая стихия, Снова сестрам возвращен. Я ль, угодная Гекате, Ей союзная, могла Возлюбить тщету объятий, Сопрягающих тела? Мне ли, мощью чародейства Ночью зыбливщей гроба, Засыпать в тиши семейства, Как простой жене раба? Выше, звери! хмелем мести Я дала себе вздохнуть. Мой подарок - на невесте, Жжет ей девственную грудь. Я, дробя тела на части И бросая наземь их, Весь позор последней страсти Отрясаю с плеч моих. Выше, звери! взвейтесь выше! Не склоню я вниз лица, Но за морем вижу крыши, Верх Ээтова дворца". Вожжи брошены драконам, Круче в воздухе стезя. Поспешают за Язоном, Обезумевшим, друзья. Каждый шаг - пред ним гробница, Он лобзает красный прах. Но, как огненная птица, Золотая колесница В дымно-рдяных облаках. Октябрь 1903, 1904 ТЕЗЕЙ АРИАДНЕ "Ты спишь, от долгих ласк усталая, Предавшись дрожи корабля, А все растет полоска малая, - Тебе сужденная земля! Когда сошел я в сень холодную, Во тьму излучистых дорог, Твоею нитью путеводного Я кознь Дедала превозмог. В борьбе меня твой лик божественный Властней манил, чем дальний лавр. Разил я силой сверхъестественной, - И пал упрямый Минотавр! И сердце в первый раз изведало, Что есть блаженство на земле, Когда свое биенье предало Тебе - на темном корабле! Но всем судило Неизбежное, Как высший долг, - быть палачом. Друзья! сложите тело нежное На этом мху береговом. Довольно страсть путями правила, Я в дар богам несу ее. Нам, как маяк, давно поставила Афина строгая - копье!" И над водною могилой В отчий край, где ждет Эгей, Веют черные ветрила - Крылья вестника скорбей. А над спящей Ариадной, Словно сонная мечта, Бог в короне виноградной Клонит страстные уста. 1 - 2 июля 1904 АХИЛЛЕС У АЛТАРЯ Знаю я, во вражьем стане Изогнулся меткий лук, Слышу в утреннем тумане Тетивы певучий звук. Встал над жертвой облак дыма, Песня хора весела, Но разит неотвратимо Аполлонова стрела. Я спешу склонить колена, Но не с трепетной мольбой. Обручен я, Поликсена, На единый миг с тобой! Всем равно в глухом Эребе Годы долгие скорбеть. Но прекрасен ясный жребий - Просиять и умереть! Мать звала к спокойной доле. Нет! не выбрал счастья я! Прошумела в ратном поле Жизнь мятежная моя. И вступив сегодня в Трою В блеске царского венца, - Пред стрелою не укрою Я спокойного лица! Дай, к устам твоим приникнув, Посмотреть в лицо твое, Чтоб не дрогнув, чтоб не крикнув, Встретить смерти острие. И, не кончив поцелуя, Клятвы тихие творя, Улыбаясь, упаду я На помосте алтаря. 27 января 1905 АНТОНИЙ Ты на закатном небосклоне Былых, торжественных времен, Как исполин стоишь, Антоний, Как яркий, незабвенный сон. Боролись за народ трибуны И императоры - за власть, Но ты, прекрасный, вечно юный, Один алтарь поставил - страсть! Победный лавр, и скиптр вселенной, И ратей пролитую кровь Ты бросил на весы, надменный, - И перевесила любовь! Когда вершились судьбы мира Среди вспененных боем струй, - Венец и пурпур триумвира Ты променял на поцелуй. Когда одна черта делила В веках величье и позор, - Ты повернул свое кормило, Чтоб раз взглянуть в желанный взор. Как нимб, Любовь, твое сиянье Над всеми, кто погиб, любя! Блажен, кто ведал посмеянье, И стыд, и гибель - за тебя! О, дай мне жребий тот же вынуть, И в час, когда не кончен бой, Как беглецу, корабль свой кинуть Вслед за египетской кормой! Апрель 1905 ОРФЕЙ И АРГОНАВТЫ Боги позволили, Арго достроен, Отдан канат произволу зыбей. Станешь ли ты между смелых, как воин, Скал чарователь, Орфей? Тифис, держи неуклонно кормило! Мели выглядывай, зоркий Линкей! Тиграм и камням довольно служила Лира твоя, о Орфей! Мощен Геракл, благороден Менотий, Мудр многоопытный старец Нелей, - Ты же провидел в священной дремоте Путь предстоящий, Орфей! Слава Язону! руно золотое Жаждет вернуть он отчизне своей. В день, когда вышли на подвиг герои, Будь им сподвижник, Орфей! Славь им восторг достижимой награды, Думами темных гребцов овладей И навсегда закляни Симплегады Гимном волшебным, Орфей! 5 - 6 ноября 1904 В ПОЛДЕНЬ Свершилось! молодость окончена! Стою над новой крутизной. Как было ясно, как утонченно Сиянье утра надо мной. Как жрец, приветствуя мгновения, Великий праздник первых встреч, Впивал все краски и все тени я, Чтоб их молитвенно сберечь. И чудом правды примиряющей Мне в полдень пламенный дано Из чаши длительно-сжигающей Испить священное вино: Признав в душе, навстречу кинутой, Сны потаенные свои, Увидеть небосвод, раздвинутый Заветной радугой любви, И сжать уста устами верными, И жизнь случайностями сжать, И над просторами безмерными На крыльях страсти задрожать! Зарю, закатно-розоперстую, Уже предчувствуя вдали, Смотрю на бездну, мне отверстую, На шири моря и земли. Паду, но к цели ослепительной Вторично мне не вознестись, И я с поспешностью томительной Всем существом впиваю высь. 13 - 14 сентября 1903, 1904 ИЗ ПЕСЕН МАЛЬДУНА Верные челны, причальте К этим унылым теснинам. Здесь, на холодном базальте, Черную ночь провести нам! Ах! вам все снятся магнолий Купы над синим заливом, - Время блаженной неволи, Жизнь в упоеньи ленивом. Ах! вам все помнятся, братья, Очи подруг долгожданных, Их огневые объятья, Тайны ночей бездыханных! Полно! изведано счастье! Кубок пустой опрокинут. Слаще, чем дрожь сладострастья, Вольные волны нас ринут. Кормы, качаясь на влаге, Манят нас к Новому Свету, Мы по природе - бродяги, Мы - моряки по обету! Спите же сном беззаботным, Здесь, где я посох свой бросил: Завтра, чуть утро блеснет нам, Снова мы сядем у весел! 10 - 12 июля 1905 КАМЕНЩИК Камни, полдень, пыль и молот, Камни, пыль и зной. Горе тем, кто свеж и молод Здесь, в тюрьме земной! Нам дана любовь - как цепи, И нужда - как плеть. Кто уйдет в пустые степи Вольно умереть! Камни, полдень, пыль и молот, Камни, пыль и зной- Камень молотом расколот, Длится труд дневной. Камни бьем, чтоб жить на свете, И живем, - чтоб бить. Горе тем, кто ныне дети, Тем, кто должен быть! Камни, полдень, пыль и молот, Камни, пыль и зной. Распахнет ли смертный холод Двери в мир иной! Декабрь 1903 ГРЕБЦЫ ТРИРЕМЫ Тесно во мгле мы сидим, Люди, над ярусом ярус. Зыблются ветром живым Где-то и стяги и парус! В узкие окна закат Красного золота бросил. Выступил сумрачный ряд Тел, наклоненных у весел. Цепи жестоки. Навек К месту прикованы все мы. Где теперь радостный бег Нами влекомой триремы? Режем ли медленный Нил, Месим ли фризскую тину? Или нас Рок возвратил К белому мысу Пахину? Песню нам, что ли, начать? Но не расслышат и жалоб Те, кто достойны дышать Морем с разубранных палуб! Кто там? Нагая ль жена Дремлет на шкуре пантеры? Чу! это песня слышна В честь венценосной гетеры. Или то Цезарь-певец Лирой тревожит Тритона, Славя свой вечный венец, Славя величие трона? Нет! то военных рожков Вызов, готовящий к бою! Я для друзей иль врагов Волны упругие рою? Эх, что мечтать! все равно - Цезаря влечь иль пирата! Тускло струится в окно Отблеск последний заката. Быстро со мглой гробовой Снова сливаемся все мы, Мча на неведомый бой Бег быстролетной триремы. 1904 КИНЖАЛ Иль никогда на голос мщенья Из золотых ножон не вырвешь свой клинок. М. Лермонтов Из ножен вырван он и блещет вам в глаза, Как и в былые дни, отточенный и острый. Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза, И песня с бурей вечно сестры. Когда не видел я ни дерзости, ни сил, Когда все под ярмом клонили молча выи, Я уходил в страну молчанья и могил, В века, загадочно былые. Как ненавидел я всей этой жизни строй, Позорно-мелочный, неправый, некрасивый, Но я на зов к борьбе лишь хохотал порой, Не веря в робкие призывы. Но чуть заслышал я заветный зов трубы, Едва раскинулись огнистые знамена, Я - отзыв вам кричу, я - песенник борьбы, Я вторю грому с небосклона. Кинжал поэзии! Кровавый молний свет, Как прежде, пробежал по этой верной стали, И снова я с людьми, - затем, что я поэт. Затем, что молнии сверкали. 1903 К СОГРАЖДАНАМ Борьба не тихнет. В каждом доме Стоит кровавая мечта, И ждем мы в тягостной истоме Столбцов газетного листа. В глухих степях, под небом хмурым, Тревожный дух наш опочил, Где над Мукденом, над Артуром Парит бессменно Азраил. Теперь не время буйным спорам, Как и веселым звонам струн. Вы, ликторы, закройте форум! Молчи, неистовый трибун! Когда падут крутые Вей И встанет Рим как властелин, Пускай опять идут плебеи На свой священный Авентин! Но в час сражений, в ратном строе, Все - с грудью грудь! и тот не прав, Кто назначенье мировое Продать способен, как Исав! Пусть помнят все, что ряд столетий России ведать суждено, Что мы пред ними - только дети, Что наше время - лишь звено! Декабрь 1904 ЦУСИМА Великолепная могила! Пушкин Где море, сжатое скалами, Рекой торжественной течет, Под знойно-южными волнами, Изнеможен, почил наш флот. Как стая птиц над океаном, За ним тоскующей мечтой По странным водам, дивным странам Стремились мы к мете одной. И в день, когда в огне и буре Он, неповинный, шел ко дну, Мы в бездну канули с лазури, Мы пили смертную волну. И мы, как он, лежим, бессильны, Высь - недоступно далека, И мчит над нами груз обильный, Как прежде, южная река. И только слезы, только горе, Толпой рыдающих наяд, На стрелах солнца сходят в море, Где наши остовы лежат. Да вместе призрак величавый, Россия горестная, твой Рыдает над погибшей славой Своей затеи роковой! И снова все в веках, далеко, Что было близким наконец, - И скипетр Дальнего Востока, И Рима Третьего венец! 10 августа 1905 ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ Они кричат: за нами право! Они клянут: ты бунтовщик, Ты поднял стяг войны кровавой, На брата брата ты воздвиг! Но вы, что сделали вы с Римом, Вы, консулы, и ты, сенат! О вашем гнете нестерпимом И камни улиц говорят! Вы мне твердите о народе, Зовете охранять покой, Когда при вас Милон и Клодий На площадях вступают в бой! Вы мне кричите, что не смею С сенатской волей спорить я, Вы, Рим предавшие Помпею Во власть секиры и копья! Хотя б прикрыли гроб законов Вы лаврами далеких стран! Но что же! Римских легионов Значки - во храмах у парфян! Давно вас ждут в родном Эребе! Вы - выродки былых времен! Довольно споров. Брошен жребий. Плыви, мой конь, чрез Рубикон! Август 1905 ОДНОМУ ИЗ БРАТЬЕВ Свой суд холодный и враждебный Ты произнес, но ты не прав! Мои стихи - сосуд волшебный В тиши отстоянных отрав! Стремлюсь, как ты, к земному раю Я, под безмерностью небес: Как ты, на всех запястьях знаю Следы невидимых желез. Но, узник, ты схватил секиру, Ты рубишь твердый камень стен, А я, таясь, готовлю миру Яд, где огонь запечатлен. Он входит в кровь, он входит в душу, Преображает явь и сон. Так! я незримо стены рушу, В которых дух наш заточен. Чтоб в день, когда мы сбросим цепи С покорных рук, с усталых ног, Мечтам открылись бы все степи И волям - дали всех дорог. 15 - 16 июля, 20 августа 1905 ЗНАКОМАЯ ПЕСНЬ Эта песнь душе знакома, Слушал я ее в веках. Эта песнь - как говор грома Над равниной, в облаках. Пел ее в свой день Гармодий, Повторил суровый Брут, В каждом призванном народе Те же звуки оживут. Это - колокол вселенной С языком из серебра, Что качают миг мгновенный Робеспьеры и Мара. Пусть ударят неумело: В чистой меди тот же звон! И над нами загудела Песнь торжественных времен. Я, быть может, богомольней, Чем другие, внемлю ей, Не хваля на колокольне Неискусных звонарей. 16 августа 1905 ЦЕПИ Их цепи лаврами обвил. Пушкин Да! цепи могут быть прекрасны, Но если лаврами обвиты. А вы трусливы, вы безгласны, В уступках ищете защиты. Когда б с отчаяньем суровым В борьбе пошли вы до предела, Я мог венчать вас лавром новым, Я мог воспеть вас в песне смелой. Когда бы, став лицом к измене, Вы, как мужчины, гордо пали, Быть может, в буре вдохновенней Я сплел бы вам венец печали! Но вы безвольны, вы бесполы, Вы скрылись за своим затвором. Так слушайте напев веселый. Поэт венчает вас позором. Август 1905 ПАЛОМНИКАМ СВОБОДЫ Свои торжественные своды Из-за ограды вековой Вздымал к простору Храм Свободы, Затерянный в тайге глухой. Сюда, предчувствием томимы, К угрюмо запертым дверям, Сходились часто пилигримы Возжечь усердно фимиам. И, плача у заветной двери, Не смея прикоснуться к ней, Вновь уходили, - той же вере Учить, как тайне, сыновей. И с гулом рухнули затворы, И дрогнула стена кругом, И вот уже горят, как взоры, Все окна храма торжеством. Так что ж, с испугом и укором, Паломники иных времен Глядят, как зарево над бором Весь заливает небосклон. 1905 ЛИК МЕДУЗЫ Лик Медузы, лик грозящий, Встал над далью темных дней, Взор - кровавый, взор - горящий, Волоса - сплетенья змей. Это - хаос. В хаос черный Нас влечет, как в срыв, стезя. Спорим мы иль мы покорны, Нам сойти с пути нельзя! В эти дни огня и крови, Что сольются в дикий бред, Крик проклятий, крик злословий Заклеймит тебя, поэт! Но при заревах, у плахи, На руинах всех святынь, Славь тяжелых ломов взмахи, Лиры гордой не покинь. Ты, кто пел беспечность смеха И святой покой могил, Ты от века - в мире эхо Всех живых, всех мощных сил. Мир заветный, мир прекрасный Сгибнет в бездне роковой. Быть напевом бури властной - Вот желанный жребий твой. С громом близок голос музы, Древний хаос дружен с ней. Здравствуй, здравствуй, лик Медузы, Там, над далью темных дней. Сентябрь 1905 ДОВОЛЬНЫМ Мне стыдно ваших поздравлений, Мне страшно ваших гордых слов! Довольно было унижений Пред ликом будущих веков! Довольство ваше - радость стада, Нашедшего клочок травы. Быть сытым - больше вам "е надо, Есть жвачка - и блаженны вы! Прекрасен, в мощи грозной власти, Восточный царь Ассаргадон, И океан народной страсти, В щепы дробящий утлый трон! Но ненавистны полумеры, Не море, а глухой канал, Не молния, а полдень серый, Не агора, а общий зал. На этих всех, довольных малым, Вы, дети пламенного дня, Восстаньте смерчем, смертным шквалом, Крушите жизнь - и с ней меня! 18 октября 1905 ГРЯДУЩИЕ ГУННЫ Топчи их рай, Аттила. Вяч. Иванов Где вы, грядущие гунны, Что тучей нависли над миром! Слышу ваш топот чугунный По еще не открытым Памирам. На нас ордой опьянелой Рухните с темных становий - Оживить одряхлевшее тело Волной пылающей крови. Поставьте, невольники воли, Шалаши у дворцов, как бывало, Всколосите веселое поле На месте тронного зала. Сложите книги кострами, Пляшите в их радостном свете, Творите мерзость во храме, - Вы во всем неповинны, как дети! А мы, мудрецы и поэты, Хранители тайны и веры, Унесем зажженные светы В катакомбы, в пустыни, в пещеры. И что, под бурей летучей, Под этой грозой разрушений, Сохранит играющий Случай Из наших заветных творений? Бесследно все сгибнет, быть может, Что ведомо было одним нам, Но вас, кто меня уничтожит, Встречаю приветственным гимном. Осень 1904 30 июля - 10 августа 1905 К СЧАСТЛИВЫМ Свершатся сроки: загорится век, Чей луч блестит на быстрине столетий, И твердо станет вольный человек Пред ликом неба на своей планете. Единый Город скроет шар земной, Как в чешую, в сверкающие стекла, Чтоб вечно жить ласкательной весной, Чтоб листьев зелень осенью не блекла; Чтоб не было рассветов и ночей, Но чистый свет, без облаков, без тени; Чтоб не был мир ни твой, ни мой, ничей, Но общий дар идущих поколений. Цари стихий, владыки естества, Последыши и баловни природы, Начнут свершать, в веселье торжества, Как вечный пир, ликующие годы. Свобода, братство, равенство, все то, О чем томимся мы, почти без веры, К чему из нас не припадет никто, - Те вкусят смело, полностью, сверх меры. Разоблаченных тайн святой родник Их упоит в бессонной жажде знанья, И Красоты осуществленный лик Насытит их предельные желанья. И ляжем мы в веках как перегной, Мы все, кто ищет, верит, страстно дышит, И этот гимн, в былом пропетый мной, Я знаю, мир грядущий не услышит. Мы станем сказкой, бредом, беглым сном, Порой встающим тягостным кошмаром. Они придут, как мы еще идем, За все заплатят им, - мы гибнем даром. Но что ж! Пусть так! Клони меня, Судьба! Дышать грядущим гордая услада! И есть иль нет дороги сквозь гроба, Я был! я есмь! мне вечности не надо! 1904. Август 1905 ФОНАРИКИ Столетия - фонарики! о, сколько вас во тьме, На прочной нити времени, протянутой в уме! Огни многообразные, вы тешите мой взгляд. То яркие, то тусклые фонарики горят. Сверкают, разноцветные, в причудливом саду, В котором, очарованный, и я теперь иду. Вот пламенники красные - подряд по десяти. Ассирия! Ассирия! мне мимо не пройти! Хочу полюбоваться я на твой багряный свет: Цветы в крови, трава в крови, и в небе красный след. А вот гирлянда желтая квадратных фонарей. Египет! сила странная в неяркости твоей! Пронизывает глуби все твой беспощадный луч, И тянется властительно с земли до хмурых туч. Но что горит высоко там и что слепит мой взор? Над озером, о Индия, застыл твой метеор. Взнесенный, неподвижен он, в пространствах - брат звезде, Но пляшут отражения, как змеи, по воде. Широкая, свободная, аллея вдаль влечет, Простым, но ясным светочем украшен строгий вход. Тебя ли не признаю я, святой Периклов век! Ты ясностью, прекрасностью победно мрак рассек! Вхожу: все блеском залито, все сны воплощены, Все краски, все сверкания, все тени сплетены! О Рим, свет ослепительный одиннадцати чаш: Ты - белый, торжествующий, ты нам родной, ты наш! Век Данте - блеск таинственный, зловеще золотой. Лазурное сияние, о Леонардо, - твой. Большая лампа Лютера - луч, устремленный вниз. Две маленькие звездочки, век суетных маркиз. Сноп молний - Революция! За ним громадный шар, О ты! век девятнадцатый, беспламенный пожар! И вот стою ослепший я, мне дальше нет дорог, А сумрак отдаления торжественен и строг. К сырой земле лицом припав, я лишь могу глядеть, Как вьется, как сплетается огней мелькнувших сеть. Но вам молюсь, безвестные! еще в ночной тени Сокрытые, не жившие, грядущие огни! 1904 СЛАВА ТОЛПЕ В пропасти улиц закинуты, Городом взятые в плен, Что мы мечтаем о Солнце потерянном! Области Солнца задвинуты Плитами комнатных стен. В свете искусственном, Четком, умеренном, Взоры от красок отучены, Им ли в расплавленном золоте зорь потонуть! Гулом сопутственным, Лязгом железным Празднует город наш медленный путь. К безднам все глубже уводят излучины. Нам к небесам, огнезарным и звездным, Не досягнуть! Здравствуй же, Город, всегда озабоченный, В свете искусственном, В царственной смене сверканий и тьмы! Сладко да будет нам в сумраке чувственном Этой всемирной тюрьмы! Окна кругом заколочены, Двери давно замуравлены, Сабли у стражи отточены, - Сабли, вкусившие крови, - Все мы - в цепях! Слушайте ж песнь храмовых славословий, Вечно живет, как кумир, нам поставленный, - Каменный прах! Славлю я толпы людские, Самодержавных колодников, Славлю дворцы золотые разврата, Славлю стеклянные башни газет. Славлю я лики благие Избранных веком угодников (Черни признанье - бесценная плата, Дара поэту достойнее нет!). Славлю я радости улицы длинной, Где с дерзостным взором и мерзостным хохотом Предлагают блудницы Любовь, Где с ропотом, топотом, грохотом Движутся лиц вереницы, Вновь Странно задеты тоской изумрудной Первых теней, - И летят экипажи, как строй безрассудный, Мимо зеркальных сияний, Мимо рук, что хотят подаяний, К ликующим вывескам наглых огней! Но славлю и день ослепительный (В тысячах дней неизбежный), Когда, среди крови, пожара и дыма, Неумолимо Толпа возвышает свой голос мятежный, Властительный, В безумии пьяных веселий Все прошлое топчет во прахе, Играет, со смехом, в кровавые плахи, Но, словно влекома таинственным гением (Как река свои воды к простору несущая), С неуклонным прозрением, Стремится к торжественной цели, И, требуя царственной доли, Глуха и слепа, Открывает дорогу в столетья грядущие! Славлю я правду твоих своеволий, Толпа! 1904 ДУХИ ОГНЯ Потоком широким тянулся асфальт. Как горящие головы темных повешенных, Фонари в высоте, не мигая, горели. Делали двойственным мир зеркальные окна. Бедные дети земли Навстречу мне шли, Города дети и ночи (Тени скорбен неутешенных, Ткани безвестной волокна!): Чета бульварных камелий, Франт в распахнутом пальто, Запоздалый рабочий, Старикашка хромающий, юноша пьяный. Звезды смотрели на мир, проницая туманы, Но звезд - в электрическом свете - не видел никто. Потоком широким тянулся асфальт. Шаг за шагом падал я в бездны, В хаос предсветно-дозвездный. Я видел кипящий базальт, В озерах стоящий порфир, Ручьи раскаленного золота, И рушились ливни на пламенный мир, И снова взносились густыми клубами, как пар, Изорванный молньями в клочья. И слышались громы: на огненный шар, Дрожащий до тайн своего средоточья, Ложились удары незримого молота. В этом горниле вселенной, В этом смешеньи всех сил и веществ, Я чувствовал жизнь исступленных существ, Дыхание воли нетленной. О, мои старшие братья, Первенцы этой планеты, Духи огня! Моей душе раскройте объятья, В свои предчувствия - светы, В свои желанья - пожары - Примите меня! Дайте дышать ненасытностью вашей, Дайте низвергнуться в вихрь, непрерывный и ярый, Ваших безмерных трудов и безумных забав! Дайте припасть мне к сверкающей чаше Вас опьянявших отрав! Вы, - от земли к облакам простиравшие члены, Вы, кого зыблил всегда огнеструйный самум, Водопад катастроф, - Дайте причастным мне быть неуставной измены, Дайте мне ваших грохочущих дум, Молнийных слов! Я буду соратником ваших космических споров, Стихийных сражений, Колебавших наш мир на его непреложной орбите! Я голосом стану торжественных хоров, Славящих творчество бога и благость грядущих событий, В оркестре домирном я стану поющей струной! Изведаю с вами костры наслаждений, На огненном ложе, В объятьях расплавленной стали, У пылающей пламенем груди, Касаясь устами сжигающих уст! Я былинка в волкане, - так что же! Вы - духи, мы - люди, Но земля нас сроднила единством блаженств и печалей, Без нас, как без вас, этот шар бездыханен и пуст! Потоком широким тянулся асфальт. Фонари, не мигая, горели, Как горящие головы темных повешенных. Бедные дети земли Навстречу мне шли (Тени скорбей неутешенных!): Чета бульварных камелий, Запоздалый рабочий, Старикашка хромающий, юноша пьяный, - Города дети и ночи. Звезды смотрели на мир, проницая туманы. 19 февраля 1904, 1905 КОНЬ БЛЕД И се конь блед и сидящий на нем, имя ему Смерть. Откровение, VI, S I Улица была - как буря. Толпы проходили, Словно их преследовал неотвратимый Рок. Мчались омнибусы, кебы и автомобили, Был неисчерпаем яростный людской поток. Вывески, вертясь, сверкали переменным оком, С неба, с страшной высоты тридцатых этажей; В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком Выкрики газетчиков и щелканье бичей. Лили свет безжалостный прикованные луны, Луны, сотворенные владыками естеств. В этом свете, в этом гуле - души были юны, Души опьяневших, пьяных городом существ. II И внезапно - в эту бурю, в этот адский шепот, В этот воплотившийся в земные формы бред, Ворвался, вонзился чуждый, несозвучный топот, Заглушая гулы, говор, грохоты карет. Показался с поворота всадник огнеликий, Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах. В воздухе еще дрожали - отголоски, крики, Но мгновенье было - трепет, взоры были - страх! Был у всадника в руках развитый длинный свиток, Огненные буквы возвещали имя: Смерть. Полосами яркими, как пряжей пышных ниток, В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь. III И в великом ужасе, скрывая лица, - люди То бессмысленно взывали: "Горе! с нами бог!", То, упав на мостовую, бились в общей груде. Звери морды прятали, в смятеньи, между ног. Только женщина, пришедшая сюда для сбыта Красоты своей, - в восторге бросилась к коню, Плача целовала лошадиные копыта, Руки простирала к огневеющему дню. Да еще безумный, убежавший из больницы, Выскочил, растерзанный, пронзительно крича: "Люди! Вы ль не узнаете божией десницы! Сгибнет четверть вас - от мора, глада и меча!" IV Но восторг и ужас длились - краткое мгновенье. Через миг в толпе смятенной не стоял никто: Набежало с улиц смежных новое движенье, Было все обычным светом ярко залито. И никто не мог ответить, в буре многошумной, Было ль то виденье свыше или сон пустой. Только женщина из зал веселья да безумный Всё стремили руки за исчезнувшей мечтой. Но и их решительно людские волны смыли, Как слова ненужные из позабытых строк. Мчались омнибусы, кебы и автомобили, Был неисчерпаем яростный людской поток. Май, июль и декабрь 1903 ИЗ СБОРНИКА "ВСЕ НАПЕВЫ" ПОЭТУ Ты должен быть гордым, как знамя; Ты должен быть острым, как меч; Как Данту, подземное пламя Должно тебе щеки обжечь. Всего будь холодный свидетель, На все устремляя свой взор. Да будет твоя добродетель - Готовность взойти на костер. Быть может, все в жизни лишь средство Для ярко-певучих стихов, И ты с беспечального детства Ищи сочетания слов. В минуты любовных объятий К бесстрастью себя приневоль, И в час беспощадных распятий Прославь исступленную боль. В снах утра и в бездне вечерней Лови, что шепнет тебе Рок, И помни: от века из терний Поэта заветный венок. 18 декабря 1907 СУМЕРКИ Горят электричеством луны На выгнутых длинных стеблях; Звенят телеграфные струны В незримых и нежных руках; Круги циферблатов янтарных Волшебно зажглись над толпой, И жаждущих плит тротуарных Коснулся прохладный покой. Под сетью пленительно-зыбкой Притих отуманенный сквер, И вечер целует с улыбкой В глаза - проходящих гетер. Как тихие звуки клавира - Далекие ропоты дня. О сумерки! милостью мира Опять упоите меня! 5 мая 1906 ВЕК ЗА ВЕКОМ Взрывают весенние плуги Корявую кожу земли, - Чтоб осенью снежные вьюги Пустынный простор занесли. Краснеет лукаво гречиха, Синеет младенческий лен. И снова все бело и тихо, Лишь волки проходят, как сон. Колеблются нивы от гула, Их топчет озлобленный бой. И снова безмолвно Микула Взрезает им грудь бороздой. А древние пращуры зорко Следят за работой сынов, Ветлой наклоняясь с пригорка, Туманом вставая с лугов. И дальше тропой неизбежной, Сквозь годы и бедствий и смут, Влечется, суровый, прилежный, Веками завещанный труд. Январь 1907 УСТАЛОСТЬ Не дойти мне! не дойти мне! я устал! устал! устал! Сушь степей гостеприимней, чем уступы этих скал! Всюду камни, только камни! мох да горная сосна! Грудь гранита, будь мягка мне! спой мне песню, тишина! Вот роняю посох пыльный, вот упал, в пыли простерт. Вот лежит, как прах могильный, тот, который был так горд. Может быть, за серым кряжем цель моих заветных дней. Я не встану первым стражем у Ее святых дверей! Не склонюсь, целуя свято в храм ведущую ступень. Злые завесы заката растянул над входом день. Солнце канет за уступом, ночь протянет черный шелк, И сюда за новым трупом поползет за волком волк. Долго ль взор мой будет в силах отражать их натиск злой? Стынет кровь в замерзших жилах! словно факел предо мной! Не дошел я! не свершил я подвиг свой! устал! упал! Чу! шуршат угрюмо крылья духов мести между скал! 1907 ВСТРЕЧА Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида, в царстве пламенного Ра, Ты давно меня любила, как Озириса Изида, друг, царица и сестра! И клонила пирамида тень на наши вечера. Вспомни тайну первой встречи, день, когда во храме пляски увлекли нас в темный круг, Час, когда погасли свечи и когда, как в странной сказке, каждый каждому был друг, Наши речи, наши ласки, счастье, вспыхнувшее вдруг! Разве ты, в сияньи бала, легкий стан склонив мне в руки, через завесу времен, Не расслышала кимвала, не постигла гимнов звуки и толпы ответный стон? Не сказала, что разлуки - кончен, кончен долгий сон! Наше счастье - прежде было, наша страсть - воспоминанье, наша жизнь - не в первый раз, И, за временной могилой, неугасшие желанья с прежней силой дышат в нас, Как близ Нила, в час свиданья, в роковой и краткий час! 1906, 1907 РАННЯЯ ОСЕНЬ Ранняя осень любви умирающей. Тайно люблю золотые цвета Осени ранней, любви умирающей. Ветви прозрачны, аллея пуста, В сини бледнеющей, веющей, тающей Странная тишь, красота, чистота. Листья со вздохом, под ветром, их нежащим, Тихо взлетают и катятся вдаль (Думы о прошлом в видении нежащем). Жить и не жить - хорошо и не жаль. Острым серпом, безболезненно режущим, Сжаты в душе и восторг и печаль. Ясное солнце - без прежней мятежности, Дождь - словно капли струящихся рос (Томные ласки без прежней мятежности), Запах в садах доцветающих роз. В сердце родник успокоенной нежности, Счастье - без ревности, страсть - без угроз. Здравствуйте, дни голубые, осенние, Золото лип и осин багрянец! Здравствуйте, дни пред разлукой, осенние! Бледный - над яркими днями - венец! Дни недосказанных слов и мгновения В кроткой покорности слитых сердец! 21 августа 1905 ХОЛОД Холод, тело тайно сковывающий, Холод, душу очаровывающий. От луны лучи протягиваются, К сердцу иглами притрагиваются. В этом блеске - все осилившая власть, Умирает обескрылевшая страсть. Все во мне - лишь смерть и тишина, Целый мир - лишь твердь и в ней луна. Гаснут в сердце невзлелеянные сны, Гибнут цветики осмеянной весны. Снег сетями расстилающимися Вьет над днями забывающимися, Над последними привязанностями, Над святыми недосказанностями! 13 октября 1906 МОНАХ На поле жизненного боя, Где Рок влечет нас, как самум, - Душа возжаждала покоя, Молитв и одиноких дум! И вот, презрев соблазн свободы И мира призрачную ширь, Сошел я под глухие своды, В твои затворы, монастырь! Вне стен - и ужас и веселье, Пиры любви и красоты. Но здесь хранит ревниво келья Всегда спокойные мечты. Я жизни иноческой свято Блюду определенный чин, И дни, с восхода до заката, - Как ряд медлительных годин. Люблю я благовест рассвета, Церковной службы череду, Степенность братского привета, Ночь, посвященную труду. Мне хорошо, под буйство бури, При кротком блеске ночника, На тщательной миниатюре Чертить узоры лепестка; Иль, не спеша слагая главы И им не ведая конца, Припоминать о жажде славы, В миру сжигающей сердца. 31 марта 1906 ГОРОДУ Дифирамб Царя властительно над долом, Огни вонзая в небосклон. Ты труб фабричных частоколом Неумолимо окружен. Стальной, кирпичный и стеклянный, Сетями проволок обвит, Ты - чарователь неустанный, Ты - не слабеющий магнит. Драконом хищным и бескрылым, Засев - ты стережешь года, А по твоим железным жилам Струится газ, бежит вода. Твоя безмерная утроба Веков добычей не сыта, - В ней неумолчно ропщет Злоба, В ней грозно стонет Нищета. Ты, хитроумный, ты, упрямый, Дворцы из золота воздвиг, Поставил праздничные храмы Для женщин, для картин, для книг; Но сам скликаешь, непокорный, На штурм своих дворцов - орду, И шлешь вождей на митинг черный: Безумье, Гордость и Нужду! И в ночь, когда в хрустальных залах Хохочет огненный Разврат, И нежно пенится в бокалах Мгновений сладострастных яд, - Ты гнешь рабов угрюмых спины, Чтоб, исступленны и легки, Ротационные машины Ковали острые клинки. Коварный змей с волшебным взглядом! В порыве ярости слепой, Ты нож, с своим смертельным ядом, Сам подымаешь над собой. Январь 1907 ВЕЧЕРНИЙ ПРИЛИВ Кричат афиши, пышно-пестрые, И стонут вывесок слова, И магазинов светы острые Язвят, как вопли торжества. Там спят за стеклами материи, Льют бриллианты яркий яд, И над звездой червонцев - серии Сияньем северным горят. Прорезан длинными колодцами Горящих улиц, - город жив, Киша бессчетными уродцами, Вечерний празднует прилив. Скрыв небеса с звездами чуткими, Лучи синеют фонарей - Над мудрецами, проститутками, Над зыбью пляшущих людей. Кадрилей нарушая линии, Меж пар кружащихся - звеня, Трамваи мечут молньи синие, Автомобили - сноп огня. Позор, под музыку колесную, Вознес смычок, как дирижер, И слил толпу многоголосную В единый и священный хор: "Мы славим, Прах, Твое Величество, Тебе ведем мы хоровод, Вкруг алтарей из электричества, Вонзивших копья в небосвод!" Апрель - декабрь 1906 ХВАЛА ЧЕЛОВЕКУ Молодой моряк вселенной, Мира древний дровосек, Неуклонный, неизменный, Будь прославлен, Человек! По глухим тропам столетий Ты проходишь с топором, Целишь луком, ставишь сети, Торжествуешь над врагом! Камни, ветер, воду, пламя Ты смирил своей уздой, Взвил ликующее знамя Прямо в купол голубой. Вечно властен, вечно молод, В странах Сумрака и Льда, Петь заставил вещий молот, Залил блеском города. Сквозь пустыню и над бездной Ты провел свои пути, Чтоб нервущейся, железной Нитью землю оплести. В древних вольных Океанах, Где играли лишь киты, На стальных левиафанах Пробежал державно ты. Змея, жалившего жадно С неба выступы дубов, Изловил ты беспощадно, Неустанный зверолов, И шипя под хрупким шаром, И в стекле согнут в дугу, Он теперь, покорный чарам, Светит хитрому врагу. Царь несытый и упрямый Четырех подлунных царств, Не стыдясь, ты роешь ямы, Множишь тысячи коварств, - Но, отважный, со стихией После бьешься с грудью грудь, Чтоб еще над новой выей Петлю рабства захлестнуть. Верю, дерзкий! ты поставишь По Земле ряды ветрил. Ты своей рукой направишь Бег планеты меж светил, - И насельники вселенной, Те, чей путь ты пересек, Повторят привет священный: Будь прославлен, Человек! 1 декабря 1906 ДЕДАЛ И ИКАР Дедал Мой сын! мой сын! будь осторожен, Спокойней крылья напрягай, Под ветром путь наш ненадежен, Сырых туманов избегай. Икар Отец! ты дал душе свободу, Ты узы тела разрешил. Что ж медлим? выше! к небосводу! До вечной области светил! Дедал Мой сын! мы вырвались из плена, Но пристань наша далека: Под нами - гривистая пена, Над нами реют облака. Икар Отец! что облака! что море! Удел наш - воля мощных птиц: Взлетать на радостном просторе, Метаться в далях без границ! Дедал Мой сын! Лети за мною следом, И верь в мой зрелый, зоркий ум. Мне одному над морем ведом Воздушный путь до белых Кум. Икар Отец! К чему теперь дороги! Спеши насытить счастьем грудь! Вторично не позволят боги До сфер небесных досягнуть! Дедал Мой сын! Не я ль убор пернатый Сам прикрепил к плечам твоим! Взлетим мы дважды, и трикраты, И сколько раз ни захотим! Икар Отец! Сдержать порыв нет силы! Я опьянел! я глух! я слеп! Взлетаю ввысь, как в глубь могилы, Бросаюсь к солнцу, как в Эреб! Дедал Мой сын! мой сын! Лети срединой, Меж первым небом и землей. Но он - над стаей журавлиной, Но он - в пучине золотой! О юноша! презрев земное, К орбите солнца взнесся ты, Но крылья растопились в зное, И в море, вечно голубое, Безумец рухнул с высоты. 1 апреля 1908 ЭНЕИ К встающим башням Карфагена Нептуна гневом приведен, Я в узах сладостного плена Дни проводил, как дивный сон. Ах, если боги дали счастье Земным созданиям в удел, В те дни любви и сладострастья Я этой тайной овладел! И быть всю жизнь в такой неволе, - Царицы радостным рабом, - Душе казалось лучшей долей И всех былых трудов венцом! И ночь была над сонным градом. Был выпит пламенный фиал. В тиши дворца, с царицей рядом, На ложе царском я дремал. Еще я помнил вздохи, стоны, Весь наш порыв - в неясном сне, - И грудь горячая Дидоны Все льнула трепетно ко мне. И вот - внезапный свет сквозь тени, И шелест окрыленных ног. Над ложем сумрачным - Циллений Склоняет посох, вестник-бог. "Внемли, вещает, сын богини! Ты медлишь, но не медлит Рок! Ты избран был хранить святыни, И подвиг твой, в веках, высок. Земная страсть да спит в герое! Тебе ль искать ливийских нег, Когда ты призван - Новой Трои Взрастить торжественный побег? Узнай глаголы Громовержца: Величью покорись, плыви К пределам Итала, - из сердца Исторгнув помыслы любви!" Виденье скрылось, как зарница, И голос замер, как мечта. Сквозь сон, открыв глаза, царица Ко мне приподняла уста. Но я, безумный, с ложа прянул, Я отвратил во тьму глаза. И утром трубный голос грянул, И флот наш поднял паруса. Сентябрь 1908 К МЕДНОМУ ВСАДНИКУ В морозном тумане белеет Исакий. На глыбе оснеженной высится Петр. И люди проходят в дневном полумраке, Как будто пред ним выступая на смотр. Ты так же стоял здесь, обрызган и в пене, Над темной равниной взмутившихся волн; И тщетно грозил тебе бедный Евгений, Охвачен безумием, яростью полн. Стоял ты, когда между криков и гула Покинутой рати ложились тела, Чья кровь на снегах продымилась, блеснула И полюс земной растопить не могла! Сменяясь, шумели вокруг поколенья, Вставали дома, как посевы твои. Твой конь попирал с беспощадностью звенья Бессильно под ним изогнутой змеи. Но северный город - как призрак туманный, Мы, люди, проходим, как тени во сне. Лишь ты сквозь века, неизменный, венчанный, С рукою простертой летишь на коне. 24 - 25 января 1906 Петербург ОПЯТЬ В ВЕНЕЦИИ Опять встречаю с дрожью прежней, Венеция, твой пышный прах! Он величавей, безмятежней Всего, что создано в веках! Что наших робких дерзновений Полет, лишенный крыльев! Здесь Посмел желать народный гений И замысл свой исчерпать весь. Где грезят древние палаты, Являя мраморные сны, Не горько вспомнить мне не сжатый Посев моей былой весны, И над руиной Кампаниле, Венчавшей прежде облик твой, О всем прекрасном, что в могиле, Мечтать с поникшей головой. Пусть гибнет все, в чем время вольно, И в краткой жизни, и в веках! Я вновь целую богомольно Венеции бессмертный npaxl 1 августа 1908 НА ФОРУМЕ Не как пришлец на римский форум Я приходил - в страну могил, Но как в знакомый мир, с которым Одной душой когда-то жил. И, как во сне родные тени, Встречал я с радостной тоской Базилик рухнувших ступени И плиты древней мостовой. А надо мною, как вершина Великих, пройденных веков, Венчали арки Константина Руину храмов и дворцов. Дорог строитель чудотворный, Народ Траяна! Твой завет, Спокойный, строгий и упорный, В гранит и мрамор здесь одет. Твоих развалин камень каждый Напоминает мне - вести К мете, намеченной однажды, Среди пустынь свои пути. Август 1908 СЛУЖИТЕЛЮ МУЗ Свой хор заветный водят музы Вдали от дольных зол и бед, Но ты родные Сиракузы Люби, как древле Архимед! Когда бросает ярость ветра В лицо нам вражьи знамена, - Сломай свой циркуль геометра, Прими доспех на рамена! И если враг пятой надменной На грудь страны поникшей стал, - Забудь о таинствах вселенной, Поспешно отточи кинжал! Священны миги роковые, В порыве гнева тайна есть, И лик склоняет Урания, Когда встает и кличет Месть! Пусть боги смотрят безучастно На скорбь земли: их вечен век. Но только страстное прекрасно В тебе, мгновенный человек! 1 сентября 1907 ФЛОРЕАЛЬ 3 ГОДА Первый голос Отзвенели дни зимы, Вновь лазурью дышим мы, Сердцу сердца снова жаль, - Манит сладкий флореаль! Выходи, желанный друг, За фиалками на луг. Другой В черной буре наших дней Быть нам вспышками огней! Нам во вражеских рядах Сеять смерть и сеять страх! Кратки сроки, труд велик, Стоит века каждый миг! Первый голос Ах! не жизнь ли коротка? Ломок стебель василька; Как волна, неверен день. Там, где ива клонит тень, Мы, сокрытые вдвоем, Губы юные сомкнем! Другой Новый мир - как страшный сон - Пред столетьями зажжен! Дуб и кедр с высоких гор Повергаем мы в костер! Словно углю, дай и мне Вспыхнуть в яростном огне! 29 января 1907 ДУХ ЗЕМЛИ Schreckliches Gesicht. Goethe [Ужасный лик. - Гете (нем.)] В порыве скорби и отваги Тебя, о мощный Дух Земли, Мы, как неопытные маги, Неосторожно закляли. Ты встал, громаден и ужасен, На гордый зов, на дерзкий клик, Так ослепительно прекрасен И так чудовищно велик! Ступил - и рухнули громады Хранимых робко городов; Дохнул на толпы, без пощады, - И смёл безумных гордецов. Ты наше маленькое знамя Вознес безжалостной рукой, Чтоб с ним, под гром, скрутилось пламя В полете тучи грозовой. Ты озарил нам глубь столетий, И там, за дымом и огнем, Открылось нечто в рдяном свете, Как странный сон в краю ином. И вот, отпрянув, мы трепещем, Заклятья повторяя вслух: Да остановим словом вещим Тебя, - неукротимый Дух! 5 июля 1907 НАШ ДЕМОН 'AnavTi 6ai|mwv avбqi. Mevavбpoc' [У каждого человека свой демон. - Менандр (греч.)] У каждого свой тайный демон. Влечет неумолимо он Наполеона через Неман И Цезаря чрез Рубикон. Не демон ли тебе, Россия, Пути указывал в былом, - На берег Сити в дни Батыя, На берег Дона при Донском? Не он ли вел Петра к Полтаве, Чтоб вывести к струям Невы, И дни Тильзита, дни бесславии, Затмил пыланием Москвы? Куда ж теперь, от скал Цусимы, От ужаса декабрьских дней, Ты нас влечешь, неодолимый? Не видно вех, и нет путей. Где ты, наш демон? Или бросил Ты вверенный тебе народ, Как моряка без мачт и весел, Как путника в глуши болот? Явись в лучах, как страж господень, Иль встань, как призрак гробовой, Но дай нам знак, что не бесплоден Столетий подвиг роковой! 1908 КОМУ-ТО Фарман, иль Райт, иль кто б ты ни был! Спеши! настал последний час! Корабль исканий в гавань прибыл, Просторы неба манят нас! Над поколением пропела Свой вызов пламенная медь, Давая знак, что косность тела Нам должно волей одолеть. Наш век вновь в Дедала поверил, Его суровый лик вознес И мертвым циркулем измерил Возможность невозможных грез. Осуществители, мы смеем Ловить пророчества в былом, Мы зерна древние лелеем, Мы урожай столетий жнем. Так! мы исполним завещанье Великих предков. Шар земной Мы полно примем в обладанье, Гордясь короной четверной. Пусть, торжествуя, вихрь могучий Взрезают крылья корабля, А там, внизу, в прорывах тучи, Синеет и скользит земля! 2 сентября 1908 НАЧИНАЮЩЕМУ . доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит! А. Пушкин Нет, мы не только творцы, мы все и хранители тайны! В образах, в ритмах, в словах есть откровенья веков. Гимнов заветные звуки для слуха жрецов не случайны, Праздный в них различит лишь сочетания слов. Пиндар, Вергилий и Данте, Гете и Пушкин - согласно В явные знаки вплели скрытых намеков черты. Их угадав, задрожал ли ты дрожью предчувствий неясной? Нет? так сними свой венок: чужд Полигимнии ты. 1906 СЕЯТЕЛЬ Я сеятеля труд, упорно и сурово, Свершил в краю пустом, И всколосилась рожь на нивах; время снова Мне стать учеником. От шума и толпы, от славы и приветствий Бегу в лесной тайник, Чтоб снова приникать, как в отдаленном детстве, К тебе, живой родник! Чтоб снова испытать раздумий одиноких И огненность и лед, И встретить странных грез, стокрылых и стооких, Забытый хоровод. О радость творчества, свободного, без цели, Ко мне вернешься ты! Мой утомленный дух проснется в колыбели Восторженной мечты! Вновь, как Адам в раю, неведомым и новым Весь мир увижу я И буду заклинать простым и вещим словом Все тайны бытия! 1907 СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ * * * Мой разум! ты стенами строгими Мне все пределы заградил. Напрасно разными дорогами Стремлюсь я, до упадка сил. Мои безумные видения Законам подчиняешь ты, И в темных безднах исступления Проводишь прочные мосты. БРАТЬЯ БЕЗДОМНЫЕ Братья бездомные, пьяные братья, В шуме, дыму кабака! Ваши ругательства, ваши проклятья - Крик, уходящий в века. Вас, обезличенных медленным зверством, Властью бичей и желез, Вас я провижу во храме отверстом, В новом сияньи небес. Много веков насмехавшийся Голод, Стыд и Обида-сестра Ныне вручают вам яростный молот, Смело берите - пора! Вот растворяю я хриплые двери: Город в вечернем огне, Весело вспомнить опять, что мы звери, Воле отдаться вполне. Видите зданье за зданьем, как звенья, Залы для женщин и книг. Разве не вы приносили каменья, Строили храмы владык? Ринемтесь дико и смоем лавиной Всю эту плесень веков! Пусть оглушит ее голос звериный, Наш торжествующий рев. Полно покорствовать! видите, братья, Двери открыты в века. Слышу ругательства, слышу проклятья В шуме, в дыму кабака. 21 марта 1901 * * * Вот брошен я какой-то силой На новый путь. И мне не нужно все, что было! Иное будь! Вокруг туманность и безбрежность, Как море, высь. Мечта моя! в том неизбежность: Ей покорись. В ночном лесу, где мгла и сыро, Ищу тропу, Иду по ней и к тайнам мира, И вспять, в толпу. Как укрощенная пантера, Покорной будь: Да снидет к нам обоим вера В безвестный путь. Август 1901 * * * Я много лгал и лицемерил, И много сотворил я зла, Но мне за то, что много верил, Мои отпустятся дела. Я дорожил минутой каждой, И каждый час мой был порыв. Всю жизнь я жил великой жаждой, Ее в пути не утолив. На каждый зов готов ответить, И, открывая душу всем, Не мог я в мире друга встретить И для людей остался нем. Любви я ждал, но не изведал Ее в бездонной полноте, - Я сердце холодности предал, Я изменял своей мечте! Тех обманул я, тех обидел, Тех погубил, - пусть вопиют! Но я искал - и это видел Тот, кто один мне - правый суд! 16 апреля 1902 * * * С каждым шагом всё суровей Камни яростных дорог. Я иду по следу крови Тех, кто раньше изнемог. Воспаленный взор вперяя В синеву далеких гор, Вижу с края и до края Те же камни и простор. Где леса, где ветер свежий На священной вышине? Те же травы, дали те же Наяву, как и во сне. И, подобно многим смелым, Не дойдя, я упаду. Черный прах на камне белом . Здравствуй, солнце, в час кончины, Над извивами дорог! Вы, небесные равнины! Ты, открывшийся мне бог! 1902, июнь * * * Дивный генуэзец! как нам стали понятны Твои пророческие слова: "Мир мал!" Мы взором одним озираем его От полюса до полюса - Нет больше тайн на земле! Прежде былинка в безмерных просторах, Упорно - за веком век - Работал, боролся, вперед продвигался И своей планетой, наконец, овладел Человек. Нет больше тайн в надземном тесном мире! Стальные иглы рельс, обвив материки, Бегут сквозь цепи Анд, бегут в степях Сибири - К верховьям Крокодиловой реки; Земля, земля! настало время! Ты - достояние людей. Не то или другое племя, Не тот иль этот из царей, Тебя взял Человек, его спокойный гений, Его холодный ум, его упорный труд И смелый взлет безумных дерзновений! И правит скорбного Судьи бесстрастный суд. Человек! торжествуй! и, величье познав, Увенчай себя вечным венцом! Выше радостей стань, выше слав, Будь творцом! * * * На площади, полной смятеньем, При зареве близких пожаров, Трое, став пред толпой, Звали ее за собой. Первый воскликнул: "Братья, Разрушим дворцы и палаты!! Разбив их мраморы, мы Увидим свет из тюрьмы!" Другой воскликнул: "Братья, Разрушим весь дряхлый город! Стены спокойных домов - Это звенья старинных оков!" Третий воскликнул: "Братья, Сокрушим нашу ветхую душу! Лишь новому меху дано Вместить молодое вино!" 6 июля 1905 К НАРОДУ Vox populi. [Голос народа. (лат.)] Давно я оставил высоты, Где я и отважные товарищи мои, Мы строили быстрокрылый Арго, - Птицу пустынных полетов, - Мечтая перелететь на хребте ее Пропасть от нашего крайнего кряжа До сапфирного мира безвестной вершины. Давно я с тобой, в твоем теченьи, народ, В твоем многошумном, многоцветном водовороте, Но ты не узнал моего горького голоса, Ты не признал моего близкого лика - В пестром плаще скомороха, Под личиной площадного певца, С гуслями сказителя былых времен. На полях под пламенным куполом, На улицах в ущельях стен, Со страниц стремительной книги, С подмостков, куда вонзаются взоры, Я слушал твой голос, народ! Кто мудрец? - у меня своя мудрость! Кто венценосец? - у меня своя воля! Кто пророк? - я не лишен благодати! Но твой голос, народ, - вселенская власть. Твоему желанию - лишь покоряться, Твоему кумиру - только служить. Ты дал мне, народ, мой драгоценнейший дар: Язык, на котором слагаю я песни. В моих стихах возвращаю твои тайны - тебе! Граню те алмазы, что ты сохранил в своих недрах! Освобождаю напевы, что замкнул ты в золотой скорлупе! Я - маг, вызывающий духов, тобою рожденных, нами убитых! Без тебя, я - звезда без света, Без тебя, я - творец без мира, Буду жить, пока дышишь ты и созданный тобою язык. Повелевай, - повинуюсь. Повяжи меня, как слепого, - пойду, Дай мне быть камнем в твоей праще, Войди в меня, как в одержимого демон, Я - уста, говори, кричи мною. Псалтырь моя! Ты должна звенеть по воле властителя! Я разобью тебя об утес, непослушная! Я оборву вас, струны, как паутины, непокорные! Раскидаю колышки, как сеют зерна весной. Наложу обет молчания, если не подчинишься, псалтырь! Останусь столпником, посмешищем праздных прохожих; здесь, на большом перекрестке! 20 - 23 июля 1905 * * * Ужель доселе не довольно? Весь этот ужас, этот бред Еще язык мечты крамольной, А не решающий ответ? Не время ль, наконец, настало Земных расплат, народных кар, Когда довольно искры малой, Чтоб охватил всю брешь пожар! Так кто же голос? Мы, поэты, - Народа вольные уста! И наши песни - вам ответы, И наша речь вовек проста! 29 июля 1905 БЛИЗКИМ Нет, я не ваш! Мне чужды цели ваши, Мне странен ваш неокрыленный крик, Но, в шумном круге, к вашей общей чаше И я б, как верный, клятвенно приник! Где вы - гроза, губящая стихия, Я - голос ваш, я вашим хмелем пьян, Зову крушить устои вековые, Творить простор для будущих семян. Где вы - как Рок, не знающий пощады, Я - ваш трубач, ваш знаменосец я, Зову на приступ, с боя брать преграды, К святой земле, к свободе бытия! Но там, где вы кричите мне: "Не боле!" Но там, где вы поете песнь побед, Я вижу новый бой во имя новой воли! Ломать - я буду с вами! строить - нет! 30 июля 1905 СХОДНЫЕ РЕШЕНИЯ Пора разгадывать загадки, Что людям загадали мы. Решенья эти будут кратки, Как надпись на стене тюрьмы. Мы говорили вам: "Изменой Живи; под твердью голубой Вскипай и рассыпайся пеной", То значит: "Будь всегда собой". Мы говорили вам: "Нет истин, Прав - миг; прав - беглый поцелуй, Тот лжет, кто говорит: "Здесь пристань!" То значит: "Истины взыскуй!" Мы говорили вам: "Лишь в страсти Есть сила. В вечном колесе, Вращаясь, домогайся власти", То значит: "Люди равны все!" Нам скажут: "Сходные решенья Давно исчерпаны до дна". Что делать? разны поколенья, Язык различен, цель - одна! 1909 - 1918 ЗЕРКАЛО ТЕНЕЙ СЕМЬ ЦВЕТОВ РАДУГИ ДЕВЯТАЯ КАМЕНА ПОСЛЕДНИЕ МЕЧТЫ ИЗ СБОРНИКА "ЗЕРКАЛО ТЕНЕЙ" * * * Веселый зов весенней зелени, Разбег морских надменных волн, Цветок шиповника в расселине, Меж туч луны прозрачный челн, Весь блеск, весь шум, весь говор мира, Соблазны мысли, чары грез, - От тяжкой поступи тапира До легких трепетов стрекоз, - Еще люблю, еще приемлю, И ненасытною мечтой Слежу, как ангел дождевой Плодотворит нагую землю! Какие дни мне предназначены И в бурях шумных, и в тиши, Но цел мой дух, и не растрачены Сокровища моей души! Опять поманит ли улыбкой Любовь, подруга лучших лет, Иль над душой, как влага зыбкой, Заблещет молний синий свет, - На радости и на страданья Живым стихом отвечу я, Ловец в пучине бытия Стоцветных перлов ожиданья! Приди и ты, живых пугающий, Неотвратимый, строгий час, Рукой холодной налагающий Повязку на сиянье глаз! В тебе я встречу новый трепет, Твой лик загадочный вопью, - Пусть к кораблю времен прицепит Твоя рука мою ладью. И, верю, вечностью хранимый, В тех далях я узнаю вновь И страсть, и горесть, и любовь, Блеск дня, чернь ночи, вёсны, зимы. 1911 * * * Что устоит перед дыханьем И первой встречею весны! Ф. Тютчев Снова, с тайной благодарностью, Глубоко дышу коварностью В сердце льющейся весны, Счастье тихое предчувствую, И живой душой сопутствую Птицам в далях вышины. Снова будут сны и радости! Разольются в поле сладости Красных кашек, свежих трав. Слух занежу в вешней прелести, В шуме мошек, в легком шелесте Вновь проснувшихся дубрав. Снова ночи обнаженные Заглядятся в воды сонные, Чтоб зардеться на заре. Тучка тонкая привесится К золотому рогу месяца, Будет таять в серебре. Эти веянья и таянья, Эти млеянья и чаянья, Этот милый майский шум, - Увлекая к беспредельности, Возвращают тайну цельности Снов и мира, слов и дум. 1911 * * * О нет, мне жизнь не надоела, Я жить хочу, я жизнь люблю! Пушкин Идут года. Но с прежней страстью, Как мальчик, я дышать готов Любви неотвратимой властью И властью огненной стихов. Как прежде, детски, верю счастью И правде переменных снов! Бывал я, с нежностью, обманут И, с лаской, дружбой оскорблен, - Но строфы славить не устанут Мечты и страсти сладкий сон. Я говорю: пусть розы вянут, Май будет ими напоен! Всё прошлое - мне только снилось, Разгадка жизни - впереди! Душа искать не утомилась, И сердце - дрожью жить в груди. Пусть все свершится, - чтоб б ни сбылось! - Грядущий миг, - скорей приди! Вновь, с рыбаком, надежды полный, Тая восторженную дрожь, В ладье гнилой, бросаюсь в волны. Гроза бушует вкруг. Так что ж! Не бойся, друг! пусть гибнут челны: Ты счастье Цезаря везешь! 1911 В МОЕЙ СТРАНЕ В моей стране - покой осенний, Дни отлетевших журавлей, И, словно строгий счет мгновений, Проходят облака над ней. Безмолвно поле, лес безгласен, Один ручей, как прежде, скор. Но странно ясен и прекрасен Омытый холодом простор. Здесь, где весна, как дева, пела Над свежей зеленью лугов, Где после рожь цвела и зрела В святом предчувствии серпов, - Где ночью жгучие зарницы Порой влюбленных стерегли, Где в августе склоняли жницы Свой стан усталый до земли, - Теперь торжественность пустыни, Да ветер, бьющий по кустам, А неба свод, глубоко синий, - Как купол, увенчавший храм! Свершила ты свои обеты, Моя страна! и замкнут круг! Цветы опали, песни спеты, И собран хлеб, и скошен луг. Дыши же радостным покоем Над миром дорогих могил, Как прежде ты дышала зноем, Избытком страсти, буйством сил! Насыться миром и свободой, Как раньше делом и борьбой, - И зимний сон, как всей природой, Пусть долго властвует тобой! С лицом и ясным и суровым Удары снежных вихрей встреть, Чтоб иль воскреснуть с майским зовом, Иль в неге сладкой умереть! 8 октября 1909 ЗЕРНО Лежу в земле, и сон мой смутен. В открытом поле надо мной Гуляет, волен и беспутен, Январский ветер ледяной. Когда стихает ярость бури, Я знаю: звезд лучистый взор Глядит с темнеющей лазури На снежный мертвенный простор. Порой во сне, сквозь толщь земную, Как из другого мира зов, Я глухо слышу, жутко чую Вой голодающих волков. И бредом кажется былое, Когда под солнечным лучом Качалось поле золотое, И я был каплей в море том. Иль день, когда осенней нивой Шел бодрый сеятель, и мы Во гроб ложились, терпеливо Ждать торжествующей зимы. Лежу в могиле, умираю, Молчанье, мрак со всех сторон. И всё трудней мне верить маю, И всё страшней мой черный сон. 11 ноября 1909 ПО МЕЖЕ Как ясно, как ласково небо! Как радостно реют стрижи Вкруг церкви Бориса и Глеба! По горбику тесной межи Иду, и дышу ароматом И мяты, и зреющей ржи. За полем усатым, не сжатым Косами стучат косари. День медлит пред ярким закатом. Душа, насладись и умри! Всё это так странно знакомо, Как сон, что ласкал до зари. Итак, я вернулся, я - дома? Так здравствуй, июльская тишь, И ты, полевая истома, Убогость соломенных крыш И полосы желтого хлеба! Со свистом проносится стриж Вкруг церкви Бориса и Глеба. 1910 * * * В полях забытые усадьбы Свой давний дозирают сон. И церкви сельские, простые Забыли про былые свадьбы, Про роскошь барских похорон. Дряхлеют парки вековые С аллеями душистых лип. Над прудом, где гниют беседки, В тиши, в часы вечеровые, Лишь выпи слышен зыбкий всхлип. Выходит месяц, нежит ветки Акаций, нежит робость струй. Он помнит прошлые затеи, Шелк, кружева, на косах сетки, Смех, шепот, быстрый поцелуй. Теперь всё тихо. По аллее Лишь жаба, волочась, ползет Да еж проходит осторожно. И всё бессильней, всё грустнее Сгибаются столбы ворот. Лишь в бурю, осенью, тревожно Парк стонет громко, как больной, Стряхнуть стараясь ужас сонный. Старик! Жить дважды невозможно: Ты вдруг проснешься, пробужденный Внезапно взвизгнувшей пилой! 1910 - 1911 * * * Я жить хочу! хочу печали, Любви и счастию назло. Они мой ум избаловали И слишком сгладили чело! М. Лермонтов И снова я, простерши руки, Стремглав бросаюсь в глубину, Чтоб испытать и страх и муки, Дробя кипящую волну. Влеки меня, поток шумящий, Бросай и бей о гребни скал, Хочу тоски животворящей, Я по отчаянью взалкал! Ах, слишком долго, с маской строгой, Бродил я в тесноте земной, Я разучился жить тревогой, Я раздружился с широтой! Куда меня поток ни кинет, Живым иль мертвым, - все равно: Но сердце ужаса не минет, Но грудь опять узнает дно! Еще мне видны, как картины, Реки крутые берега, Стадам любезные долины И плугу милые луга. Их не хочу! все ближе пена Порогов каменных, - и вот Меня, нежнее, чем измена, Крутит глухой водоворот. 1911 ПОКОРНОСТЬ Не надо спора. Буду мудрым. Склонюсь покорно головой Пред тем ребенком златокудрым, Что люди назвали Судьбой. Пусть он моей играет долей, Как пестрым, маленьким мячом. Взлетая, буду видеть поле, Упав, к земле прильну лицом. Есть радость в блещущем просторе И в нежной свежести росы, Люблю восторг, и славлю горе, Чту все виденья, все часы. Хочу всего: стихам певучим Томленья чувства передать; Над пропастью, по горным кручам, Закрыв глаза, идти опять; Хочу: в твоем спокойном взоре Увидеть искры новых слез; Хочу, чтоб ввысь, где сладко горе, Двоих - один порыв вознес! Но буду мудр. Не надо спора. Бесцелен ропот, тщетен плач. Пусть вверх и вниз, легко и скоро, Мелькает жизнь, как пестрый мяч! Ночь 10/11 ноября 1911 ПОЭТ - МУЗЕ Я изменял и многому и многим, Я покидал в час битвы знамена, Но день за днем твоим веленьям строгим Душа была верна. Заслышав зов, ласкательный и властный, Я труд бросал, вставал с одра, больной, Я отрывал уста от ласки страстной, Чтоб снова быть с тобой. В тиши полей, под нежный шепот нивы, Овеян тенью тучек золотых, Я каждый трепет, каждый вздох счастливый Вместить стремился в стих. Во тьме желаний, в муке сладострастья, Вверяя жизнь безумью и судьбе, Я помнил, помнил, что вдыхаю счастье, Чтоб рассказать тебе! Когда стояла смерть, в одежде черной, У ложа той, с кем слиты все мечты, Сквозь скорбь и ужас я ловил упорно Все миги, все черты. Измучен долгим искусом страданий, Лаская пальцами тугой курок, Я счастлив был, что из своих признаний Тебе сплету венок. Не знаю, жить мне много или мало, Иду я к свету иль во мрак ночной, - Душа тебе быть верной не устала, Тебе, тебе одной! 27 ноября 1911 РОДНОЙ ЯЗЫК Мой верный друг! мой враг коварный! Мой царь! мой раб! родной язык! Мои стихи - как дым алтарный! Как вызов яростный - мой крик! Ты дал мечте безумной крылья, Мечту ты путами обвил, Меня спасал в часы бессилья И сокрушал избытком сил. Как часто в тайне звуков странных И в потаенном смысле слов Я обретал напев - нежданных, Овладевавших мной стихов! Но часто, радостью измучен Иль тихой упоен тоской, Я тщетно ждал, чтоб был созвучен С душой дрожащей - отзвук твой! Ты ждешь, подобен великану. Я пред тобой склонен лицом. И всё ж бороться не устану Я, как Израиль с божеством! Нет грани моему упорству, Ты - в вечности, я - в кратких днях, Но всё ж, как магу, мне покорствуй, Иль обрати безумца в прах! Твои богатства, по наследству, Я, дерзкий, требую себе. Призыв бросаю, - ты ответствуй, Иду, - ты будь готов к борьбе! Но, побежден иль победитель, Равно паду я пред тобой: Ты - Мститель мой, ты - мой Спаситель, Твой мир - навек моя обитель, Твой голос - небо надо мной! 31 декабря 1911 ЕГИПЕТСКИЙ РАБ Я жалкий раб царя. С восхода до заката, Среди других рабов, свершаю тяжкий труд, И хлеба кус гнилой - единственная плата За слезы и за пот, за тысячи минут. Когда порой душа отчаяньем объята, Над сгорбленной спиной свистит жестокий кнут, И каждый новый день товарища иль брата В могилу общую крюками волокут. Я жалкий раб царя, и жребий мой безвестен; Как утренняя тень, исчезну без следа, Меня с лица земли века сотрут, как плесень; Но не исчезнет след упорного труда, И вечность простоит, близ озера Мерида, Гробница царская, святая пирамида. 7 - 20 октября 1911 СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр, Распростерт на ложе царском, - скиптр на сердце, - Александр. То, что было невозможно, он замыслил, он свершил, Блеск фаланги македонской видел Ганг и видел Нил. Будет вечно жить в потомстве память славных, страшных дел, Жить в стихах певцов и в книгах, сын Филиппа, твой удел! Между тем на пышном ложе ты простерт, - бессильный прах, Ты, врагов дрожавших - ужас, ты, друзей смущенных - страх! Тайну замыслов великих смерть ревниво погребла, В прошлом - яркость, в прошлом - слава, впереди - туман и мгла. Дымно факелы крутятся, длится пляска саламандр. Плача близких, стона войска не расслышит Александр. Вот Стикс, хранимый вечным мраком, В ладье Харона переплыт, Пред Радамантом и Эаком Герой почивший предстоит. "Ты кто?" - "Я был царем. Элладой Был вскормлен. Стих Гомера чтил. Лишь Славу почитал наградой, И образцом мне был Ахилл. Раздвинув родины пределы, Пройдя победно целый свет, Я отомстил у Гавгамелы За Саламин и за Милет!" И, встав, безликий Некто строго Гласит: "Он муж был многих жен. Он нарекался сыном бога. Им друг на пире умерщвлен. Круша Афины, руша Фивы, В рабов он греков обратил; Верша свой подвиг горделивый, Эллады силы сокрушил!" Встает Другой, - черты сокрыты, - Вещает: "Так назначил Рок, Чтоб воедино были слиты Твой мир, Эллада, твой, - Восток! Не так же ль свяжет в жгут единый, На Западе, народы - Рим, Чтоб обе мира половины Потом сплелись узлом одним?" Поник Минос челом венчанным. Нем Радамант, молчит Эак, И Александр, со взором странным, Глядит на залетейский мрак. Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр. Распростерт на ложе царском, - скиптр на сердце, - Александр. И уже, пред царским ложем, как предвестье скорых сеч, Полководцы Александра друг на друга взносят меч. Мелеагр, Селевк, Пердикка, пьяны памятью побед, Царским именем, надменно, шлют веленья, шлют запрет. Увенчать себя мечтает диадемой Антигон. Антипатр царить в Элладе мыслит, властью упоен. И во граде Александра, где столица двух морей, Замышляет трон воздвигнуть хитроумный Птоломей. Дымно факелы крутятся, длится пляска саламандр. Споров буйных диадохов не расслышит Александр. 1900,1911 К ФИНСКОМУ НАРОДУ Упорный, упрямый, угрюмый, Под соснами взросший народ! Их шум подсказал тебе думы, Их шум в твоих песнях живет. Спокойный, суровый, могучий, Как древний родимый гранит! Твой дух, словно зимние тучи, Не громы, но вьюги таит. Меж камней, то мшистых, то голых, Взлюбил ты прозрачность озер: Ты вскормлен в работах тяжелых, Но кроток и ясен твой взор. Весь цельный, как камень огромный, Единою грудью дыша, - Дорогой жестокой и темной Ты шел, сквозь века, не спеша; Но песни свои, как святыни, Хранил - и певучий язык, И миру являешь ты ныне Все тот же, все прежний свой лик. В нужде и в труде терпеливый, - Моряк, земледел, дровосек, - На камнях взлелеял ты нивы, Вражду одолел своих рек; С природой борясь, крепкогрудый, Все трудности встретить готов, - Воздвиг на гранитах причуды Суровых своих городов. И рифмы, и кисти, и струны Теперь покорились тебе, Ты, смелый, ты, мощный, ты, юный, Бросаешь свой вызов судьбе. Стой твердо, народ непреклонный! Недаром меж скал ты возрос: Ты мало ли грудью стесненной Метелей неистовых снес! Стой твердо! Кто с гневом природы Веками бороться умел, - Тот выживет трудные годы, Тот выйдет из всякой невзгоды, Как прежде, и силен и цел! Август 1910 К МОЕЙ СТРАНЕ Моя страна! Ты доказала И мне и всем, что дух твой жив, Когда, почуяв в теле жало, Ты заметалась, застонала, Вся - исступленье, вся - порыв! О, страшен был твой недвижимый, На смерть похожий, черный сон! Но вдруг пронесся гул Цусимы, Ты задрожала вся, и мнимый Мертвец был громом пробужден. Нет, не позор бесправной доли, Не зов непризванных вождей, Но жгучий стыд, но ярость боли Тебя метнули к новой воле И дали мощь руке твоей! И как недужному, сквозь бреды, Порой мелькают имена, - Ты вспомнила восторг победы, И то, о чем сказали деды: Что ты великой быть - должна! Пусть ветры вновь оледенили Разбег апрельский бурных рек: Их жизнь - во временной могиле, Мы смеем верить скрытой силе, Ждать мая, мая в этот век! 1911 ПРИЗНАНИЕ Моя дорога - дорога бури, Моя дорога - дорога тьмы. Ты любишь кроткий блеск лазури, Ты любишь ясность, - и вместе мы! Ах, как прекрасно, под сенью ясной, Следить мельканье всех облаков! Но что-то манит к тьме опасной, - Над бездной сладок соблазнов зов. Смежая веки, иду над бездной, И дьявол шепчет: "Эй, поскользнись!" А над тобою славой звездной Сияет вечность, сверкает высь. Я, как лунатик, люблю качаться Над темным краем, на высоте. Но есть блаженство - возвращаться, Как к лучшей цели, к былой мечте. О если б снова, без слез, без слова, Меня ждала ты, тиха, ясна! И нас простора голубого Вновь грела ясность и глубина! Я - твой, как прежде, я - твой вовеки, Домой вернувшись из чуждых стран. Но, покоряясь Року, реки Должны стремиться в свой океан. 7 января 1912 ИЗ СБОРНИКА "СЕМЬ ЦВЕТОВ РАДУГИ" SED NON SATIATUS. [Но не утоленный (лат.)] Что же мне делать, когда не пресыщен Я - этой жизнью хмельной! Что же мне делать, когда не пресыщен Я - вечно юной весной! Что же мне делать, когда не пресыщен Я - высотой, глубиной! Что же мне делать, когда не пресыщен Я - тайной муки страстной! Вновь я хочу все изведать, что было. Трепеты, сердце, готовь! Вновь я хочу все изведать, что было: Ужас, и скорбь, и любовь! Вновь я хочу все изведать, что было, Все, что сжигало мне кровь! Вновь я хочу все изведать, что было, И - чего не было - вновь! Руки несытые я простираю К солнцу и в сумрак опять! Руки несытые я простираю К струнам: им должно звучать! Руки несытые я простираю, Чтобы весь мир осязать! Руки несытые я простираю - Милое тело обнять! 14 августа 1912 ЮНОШАМ Мне все равно, друзья ль вы мне, враги ли, И вам я мил иль ненавистен вам, Но знаю, - вы томились и любили, Вы душу предавали тайным снам; Живой мечтой вы жаждете свободы, Вы верите в безумную любовь, В вас жизнь бушует, как морские воды, В вас, как прибой, стучит по жилам кровь; Ваш зорок глаз и ваши легки ноги, И дерзость подвига волнует вас, Вы не боитесь, - ищете тревоги, Не страшен, - сладок вам опасный час; И вы за то мне близки и мне милы, Как стеблю тонкому мила земля: В вас, в вашей воле черпаю я силы, Любуясь вами, ваш огонь деля. Вы - мой прообраз. Юности крылатой Я, в вашем облике, молюсь всегда. Вы то, что вечно, дорого и свято, Вы - миру жизнь несущая вода! Хочу лишь одного - быть вам подобным Теперь и после: легким и живым, Как волны океанские свободным, Взносящимся в лазурь, как светлый дым. Как вы, в себя я полон вещей веры, Как вам, судьба поет и мне: живи! Хочу всего, без грани и без меры, Опасных битв и роковой любви! Как перед вами, предо мной - открытый, В безвестное ведущий, темный путь! Лечу вперед изогнутой орбитой - В безмерностях пространства потонуть! Кем буду завтра, нынче я не знаю, Быть может, два-три слова милых уст Вновь предо мной врата раскроют к раю, Быть может, вдруг мир станет мертв и пуст. Таким живу, таким пребуду вечно, - В моих, быть может, чуждых вам стихах, Всегда любуясь дерзостью беспечной В неугасимых молодых зрачках! 23 января 1914 ЛЕТОМ 1912 ГОДА Пора сознаться: я - не молод; скоро сорок. Уже не молодость, не вся ли жизнь прошла? Что впереди? обрыв иль спуск? но, общий ворог, Стоит старуха-смерть у каждого угла. Я жил, искал услад, и правых и неправых, Мне сны безумные нашептывала страсть, Губами припадал ко всем земным отравам, Я знал, как радует, как опьяняет власть. Меж мук и радостей, творимых и случайных, Я, в лабиринте дней ища упорно путь, Порой тонул мечтой в предвечно-страшных тайнах И в хаос истины порой умел взглянуть. Я дрожь души своей, ее вмещая в звуках, Сумел на ряд веков победно сохранить, И долго меж людей, в своих мечтах и муках, В своих живых стихах, как феникс, буду жить. И в длинном перечне, где Данте, где Вергилий, Где Гете, Пушкин, где ряд дорогих имен, Я имя новое вписал, чтоб вечно жили Преданья обо мне, идя сквозь строй времен. Загадку новую я задал для столетий, На высях, как маяк, зажег мечту свою. Об чем же мне жалеть на этом бедном свете? Иду без трепета и без тревог стою. Взмахни своей косой, ты, старая! Быть может, Ты заждалась меня, но мне - мне все равно. В час роковой меня твой голос не встревожит: Довольно думано! довольно свершено! 1912 ПАМЯТНИК Sume superbiam. Horatius [Преисполнись гордости. - Гораций (лат.)] Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен. Кричите, буйствуйте, - его вам не свалить! Распад певучих слов в грядущем невозможен, - Я есмь и вечно должен быть. И станов всех бойцы, и люди разных вкусов, В каморке бедняка, и во дворце царя, Ликуя, назовут меня - Валерий Брюсов, О друге с дружбой говоря. В сады Украины, в шум и яркий сон столицы, К преддверьям Индии, на берег Иртыша, - Повсюду долетят горящие страницы, В которых спит моя душа. За многих думал я, за всех знал муки страсти, Но станет ясно всем, что эта песнь - о них, И, у далеких грез в неодолимой власти, Прославят гордо каждый стих. И в новых звуках зов проникнет за пределы Печальной родины, и немец, и француз Покорно повторят мой стих осиротелый, Подарок благосклонных Муз. Что слава наших дней? - случайная забава! Что клевета друзей? - презрение хулам! Венчай мое чело, иных столетий Слава, Вводя меня в всемирный храм. Июль 1912 СЫН ЗЕМЛИ Я - сын земли, дитя планеты малой, Затерянной в пространстве мировом, Под бременем веков давно усталой, Мечтающей бесплодно о ином. Я - сын земли, где дни и годы - кратки. Где сладостна зеленая весна, Где тягостны безумных душ загадки, Где сны любви баюкает луна. От протоплазмы до ихтиозавров, От дикаря, с оружьем из кремня, До гордых храмов, дремлющих меж лавров, От первого пророка до меня, - Мы были узники на шаре скромном, И сколько раз, в бессчетной смене лет, Упорный взор земли в просторе темном Следил с тоской движения планет! К тем сестрам нашей населенной суши, К тем дочерям единого отца Как много раз взносились наши души, Мечты поэта, думы мудреца! И, сын земли, единый из бессчетных, Я в бесконечное бросаю стих, - К тем существам, телесным иль бесплотным, Что мыслят, что живут в мирах иных. Не знаю, как мой зов достигнет цели, Не знаю, кто привет мой донесет, Но, если те любили и скорбели, Но, если те мечтали в свой черед И жадной мыслью погружались в тайны, Следя лучи, горящие вдали, - Они поймут мой голос не случайный, Мой страстный вздох, домчавшийся с земли! Вы, властелины Марса иль Венеры, Вы, духи света иль, быть может, тьмы, - Вы, как и я, храните символ веры: Завет о том, что будем вместе мы! 1913 ЗЕМЛЕ Я - ваш, я ваш родич, священные гады! Ив. Коневской Как отчий дом, как старый горец горы, Люблю я землю: тень ее лесов, И моря ропоты, и звезд узоры, И странные строенья облаков. К зеленым далям с детства взор приучен, С единственной луной сжилась мечта, Давно для слуха грохот грома звучен, И глаз усталый нежит темнота. В безвестном мире, на иной планете, Под сенью скал, под лаской алых лун, С тоской любовной вспомню светы эти И ровный ропот океанских струн. Среди живых цветов, существ крылатых Я затоскую о своей земле, О счастье рук, в объятьи тесном сжатых, Под старым дубом, в серебристой мгле. В Эдеме вечном, где конец исканьям, Где нам блаженство ставит свой предел, Мечтой перенесусь к земным страданьям, К восторгу и томленью смертных тел. Я брат зверью, и ящерам, и рыбам. Мне внятен рост весной встающих трав, Молюсь земле, к ее священным глыбам Устами неистомными припав! 25 августа 1912 ДЕТСКИЕ УПОВАНИЯ Снова ночь и небо, и надменно Красный Марс блистает надо мной. Раб земли, окованный и пленный, Что томиться грезой неземной? Не свершиться детским упованьям! Не увидишь, умиленный, ты - Новый луч над вечным мирозданьем: Наш корабль в просторах пустоты! Не свершишь ты первого полета, Не прочтешь и на столбцах газет, Что безвестный, ныне славный, кто-то, Как Колумб, увидел новый свет. Что ж, покорствуй! Но душа не хочет Расставаться с потаенным сном И, рыдая, радостно пророчит О великом имени земном. О, ужель, как дикий краснокожий, Удивится пришлецам Земля? И придет крестить любимец божий Наши воды, горы и поля? Нет! но мы, своим владея светом, Мы, кто стяг на полюс донесли, Мы должны нести другим планетам Благовестье маленькой Земли. 1914 ИМАТРА Кипит, шумит. Она - все та же, Ее не изменился дух! Гранитам, дремлющим на страже, Она ревет проклятья вслух. И, глыбы вод своих бросая Во глубь, бела и вспенена, От края камней и до края, Одно стремление она. Что здесь? драконов древних гривы? Бизонов бешеных стада? Твой грозный гул, твои извивы Летят, все те же, сквозь года. Неукротимость, неизменность, Желанье сокрушить свой плен Горят сквозь зыбкую мгновенность Венчанных радугами пен! Кипи, шуми, стремись мятежней, Гуди, седой водоворот, Дай верить, что я тоже прежний Стою над распрей прежних вод! 6 июня 1913 НА ЛЫЖАХ Опьяняет смелый бег. Овевает белый снег. Режут шумы тишину. Нежат думы про весну. Взглядом, взглядом облелей! Рядом, рядом - и скорей! Твой ли стан склонен ко мне? Все ль обман и сон во сне? Мир во власти зимних пег, Миги застит дымный снег. 1914 ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА Свершилось. Рок рукой суровой Приподнял завесу времен. Пред нами лики жизни новой Волнуются, как дикий сон. Покрыв столицы и деревни, Взвились, бушуя, знамена. По пажитям Европы древней Идет последняя война. И всё, о чем с бесплодным жаром Пугливо спорили века, Готова разрешить ударом Ее железная рука. Но вслушайтесь! В сердцах стесненных Не голос ли надежд возник? Призыв племен порабощенных Врывается в военный крик. Под топот армий, гром орудий, Под ньюпоров гудящий лёт, Всё то, о чем мы, как о чуде, Мечтали, может быть, встает. Так! слишком долго мы коснели И длили валтасаров пир! Пусть, пусть из огненной купели Преображенным выйдет мир! Пусть падает в провал кровавый Строенье шаткое веков, В неверном озареньи славы Грядущий мир да будет нов! Пусть рушатся былые своды, Пусть с гулом падают столбы, - Началом мира и свободы Да будет страшный год борьбы! 20 июля 1914 СТАРЫЙ ВОПРОС Не надо заносчивых слов, Не надо хвальбы неуместной. Пред строем опасных врагов Сомкнёмся спокойно и тесно. Не надо обманчивых грез, Не надо красивых утопий; Но Рок подымает вопрос: Мы кто в этой старой Европе? Случайные гости? орда, Пришедшая с Камы и с Оби, Что яростью дышит всегда, Все губит в бессмысленной злобе? Иль мы - тот великий народ, Чье имя не будет забыто, Чья речь и поныне поет Созвучно с напевом санскрита? Иль мы - тот народ-часовой, Сдержавший напоры монголов, Стоявший один под грозой В века испытаний тяжелых? Иль мы - тот народ, кто обрел Двух сфинксов на отмели невской, Кто миру титанов привел, Как Пушкин, Толстой, Достоевский? Да, так, мы - славяне! Иным Доныне ль наш род ненавистен? Легендой ли кажутся им Слова исторических истин? И что же! священный союз Ты видишь, надменный германец? Не с нами ль свободный француз, Не с нами ль свободный британец? Не надо заносчивых слов, Не надо хвальбы величавой, Мы явим пред ликом веков, В чем наше народное право. Не надо несбыточных грез, Не надо красивых утопий. Мы старый решаем вопрос: Кто мы в этой старой Европе? 30 июля 1914 КРУГИ НА ВОДЕ От камня, брошенного в воду, Далеко ширятся круги. Народ передает народу Проклятый лозунг: "мы - враги!" Племен враждующих не числи: Круги бегут, им нет числа; В лазурной Марне, в желтой Висле Влачатся чуждые тела; В святых просторах Палестины Уже звучат шаги войны; В Анголе девственной - долины Ее стопой потрясены; Безлюдные утесы Чили Оглашены глухой пальбой, И воды Пе-че-ли покрыли Флот, не отважившийся в бой. Везде - вражда! где райской птицы Воздушный зыблется полет, Где в.джунглях страшен стон тигрицы, Где землю давит бегемот! В чудесных, баснословных странах Визг пуль и пушек ровный рев, Повязки белые на ранах И пятна красные крестов! Внимая дальнему удару, Встают народы, как враги, И по всему земному шару Бегут и ширятся круги. 2 декабря 1914 Варшава ПОЛЬШЕ Орел одноплеменный! . Верь слову русского народа: Твой пепл мы свято сбережем, И наша общая свобода, Как феникс, возродится в нем! Ф. Тютчев Провидец! Стих твой осужденный Не наше ль время прозревал, Когда "орел одноплеменный" Напрасно крылья расширял! Сны, что тебе туманно снились, Предстали нам, воплощены, И вещим светом озарились В багровом зареве войны. Опять родного нам народа Мы стали братьями, - и вот Та "наша общая свобода, Как феникс", правит свой полет. А ты, народ скорбей и веры, Подъявший вместе с нами брань, Услышь у гробовой пещеры Священный возглас: "Лазарь, встань!" Ты, бывший мертвым в этом мире, Но тайно памятный Судьбе, Ты - званый гость на нашем пире, И первый наш привет - тебе! Простор родимого предела Единым взором облелей, И крики "Польска не сгинела!"1 По-братски, с русским гимном слей! [1 Польша не погибла! (пол.)] 1 августа 1914 г. ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ От Альп неподвижных до Па-де-Кале Как будто дорога бежит по земле; Протянута лентой бесцветной и плоской, Прорезала Францию узкой полоской. Все мертво на ней: ни двора, ни куста; Местами - два-три деревянных креста, Местами - развалины прежних строений, Да трупы, да трупы, - тела без движений! От Альп неподвижных до Па-де-Кале Как будто дорога бежит по земле; И справа и слева, - на мили, на мили, - Валы и окопы ее обтеснили. С них рушатся гулко, и ночью и днем, Удары орудий, как сумрачный гром, И мерно сверкают под эти раскаты То белые вспышки, то свет розоватый. От Альп неподвижных до Па-де-Кале Как будто дорога бежит по земле; Прошла, разделила две вражеских рати И стала дорогой вражды и проклятий. Сменяются дни; но, настойчиво, вновь Здесь блещут штыки, разливается кровь, И слушают люди, сгрудясь в миллионы, Лязг сабель, свист пуль и предсмертные стоны. 30 ноября 1914 Варшава ПОРТРЕТ Привык он рано презирать святыни И вдаль упрямо шел путем своим. В вине, и в буйной страсти, и в морфине Искал услад, и вышел невредим. Знал преклоненья; женщины в восторге Склонялись целовать его стопы. Как змеерушащий святой Георгий, Он слышал яростный привет толпы. И, проходя, как некий странник в мире, Доволен блеском дня и тишью тьмы, Не для других слагал он на псалтири, Как царь Давид, певучие псалмы. Он был везде: в концерте, и в театре, И в синема, где заблестел экран; Он жизнь бросал лукавой Клеопатре, Но не сломил его Октавиан. Вы пировали с ним, как друг, быть может? С ним, как любовница, делили дрожь? Нет, одиноко был им искус прожит, Его признанья, - кроме песен, - ложь. С недоуменьем, детским и счастливым, С лукавством старческим - он пред собой Глядит вперед. Простым и прихотливым Он может быть, но должен быть - собой! 1912 БАЛЛАДА ВОСПОМИНАНИЙ На склоне лет, когда в огне Уже горит закат кровавый, Вновь предо мной, как в тихом сне, Проходят детские забавы. Но чужды давние отравы Душе, вкусившей темноты. Лишь вы, как прежде, величавы, Любви заветные мечты! Я помню: в ранней тишине Я славил жгучий полдень Явы, Сон пышных лилий на волне, Стволы, к которым льнут удавы, Глазам неведомые травы, Нам неизвестные цветы. Всё смыли, как потоком лавы, Любви заветные мечты! Я помню: веря злой весне, Ловил я зыбкий призрак славы; Казалось так желанно мне - Грань преступать, ломать уставы. Но понял я: все цепи - ржавы, Во всем - обманы суеты; И вы одни в сем мире правы, Любви заветные мечты! Сын Венеры, Амор лукавый, Храни меня отныне ты, Встают, как из-за леса главы, Любви заветные мечты. 1913 ГАРИБАЛЬДИ Что сделал ты, кем был, не это важно! Но ты при жизни стал священным мифом, В народной памяти звенишь струной протяжной, Горишь в веках святым иероглифом! Что свято в слове роковом "свобода", Что в слове "родина" светло и свято, Для итальянского народа Всё в имени твоем объято. Кто б ни был итальянец: ладзарони, Купец, поэт, вельможа, иль убийца, - Он склонится, как пред царем в короне, Пред красным колпаком гарибальдийца. Ты в сотнях изваяниях умножен, В деревне, в городе, в открытом поле; Стоишь, восторжен и тревожен, Зовя сограждан к торжеству и к воле; Но, пламенный трибун и вождь толпы упорный, При всех паденьях не терявший веры! Твой пьедестал нерукотворный - Гранит Капреры! 10 декабря 1913 ПЕВЦУ "СЛОВА" Стародавней Ярославне тихий ропот струн: Лик твой скорбный, лик твой бледный, как и прежде, юн. Раным-рано ты проходишь по градской стене, Ты заклятье шепчешь солнцу, ветру и волне, Полететь зегзицей хочешь в даль, к реке Каял, Где без сил, в траве кровавой, милый задремал. Ах, о муже-господине вся твоя тоска! И, крутясь, уносит слезы в степи Днепр-река. Стародавней Ярославне тихий ропот струн: Лик твой древний, лик твой светлый, как и прежде, юн. Иль певец безвестный, мудрый, тот, кто "Слово" спел, Все мечты веков грядущих тайно подсмотрел? Или русских женщин лики все в тебе слиты? Ты - Наташа, ты - и Лиза, и Татьяна - ты! На стене ты плачешь утром. Как светла тоска! И, крутясь, уносит слезы песнь певца - в века! 1912 ТРИ КУМИРА В этом мутном городе туманов, В этой тусклой безрассветной мгле, Где строенья, станом великанов, Разместились тесно по земле, - Попирая, в гордости победной, Ярость змея, сжатого дугой, По граниту скачет Всадник Медный, С царственно протянутой рукой; А другой, с торжественным обличьем, Строгое спокойствие храня, Упоенный силой и величьем, Правит скоком сдержанным коня; Третий, на коне тяжелоступном, В землю втиснувшем упор копыт, В полусне, волненью недоступном, Недвижимо, сжав узду, стоит. Исступленно скачет Всадник Медный; Непоспешно едет конь другой; И сурово, с мощностью наследной, Третий конник стынет над толпой, - Три кумира в городе туманов, Три владыки в безрассветной мгле, Где строенья, станом великанов, Разместились тесно по земле. 1 декабря 1913 ЕДИНОБОРСТВО Я - побежден, и, не упорствуя, Я встречу гибельный клинок. Я жизнь провел, единоборствуя, С тобою, Черный Рыцарь, Рок. Теперь, смирясь, теперь, покорствуя, Я признаю: исполнен срок! Немало выпадов губительных Я отразил своим щитом, Ударов солнечно-слепительных, Горевших золотым огнем. И, день за днем, я, в схватках длительных, С тобой стоял, к лицу лицом. Не раз я падал, опрокинутый; Мой панцирь был от крови ал, И я над грудью видел - вынутый Из ножен твой кривой кинжал. Но были миги смерти минуты, И, с новой силой, я вставал. Пусть, пусть от века предназначено, Кому торжествовать из нас: Была надежда не утрачена - Продлить борьбу хоть день, хоть час! Пусть горло судорогой схвачено, Не мне просить о coup de grace! 1 Вот выбит меч из рук; расколото Забрало; я поник во прах; Вихрь молний, пламени и золота Всё вкруг застлал в моих глазах. Что ж медлить? Пусть, как тяжесть молота, Обрушится последний взмах! Декабрь 1913 1 Удар из милости (франц.) - удар, кладущий конец мучениям. ИЗ СБОРНИКА "ДЕВЯТАЯ КАМЕНА" О СЕБЕ САМОМ Хвала вам, девяти Каменам! Пушкин Когда мечты любви томили На утре жизни, - нежа их, Я в детской книге "Ювенилий" Влил ранний опыт в робкий стих. Мечту потом пленили дали: Японский штрих, французский севр, Все то, об чем века мечтали, - Чтоб ожил мир былой - в "Chefs d'oeuvre". И, трепет неземных предчувствий Средь книг и беглых встреч тая, Я крылий снам искал в искусстве И назвал книгу: "Это - я!" Но час настал для "Третьей Стражи". Я, в шуме улиц, понял власть Встающих в городе миражей, Твоих звенящих зовов, страсть! Изведав мглы блаженств и скорби, Победы пьяность, смертный страх, Я мог надменно "Urbi et Orbi" Петь гимн в уверенных стихах. Когда ж в великих катастрофах Наш край дрожал, и кликал Рок, - Венчая жизнь в певучих строфах, Я на себя взложил "Венок". В те дни и юноши и девы Приветом встретили певца, А я слагал им "Все напевы", Пленяя, тайной слов, сердца. Но, не устав искать, спокойно Я озирал сцепленья дней, Чтоб пред людьми, в оправе стройной, Поставить "Зеркало Теней". Я ждал себе одной награды, - Предаться вновь влеченью снов, И славить мира все услады, И "Радуги" все "семь цветов"! Но гром взгремел. Молчать - измена, До дна взволнован мой народ. Ужель "Девятая Камена" Победных песен не споет? А вслед? Конец ли долгим сменам? Предел блужданьям стольких лет? "Хвала вам, девяти Каменам!" Но путь укажет Мусагет! Март 1917 К ПЕТРОГРАДУ . над самой бездной, На высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы. Пушкин Город Змеи и Медного Всадника, Пушкина город и Достоевского, Ныне, вчера, Вечно - единый, От небоскребов до палисадника, От островов до шумного Невского, - Мощью Петра, Тайной - змеиной! В прошлом виденья прожиты, отжиты Драм бредовых, кошмарных нелепостей; Душная мгла Крыла злодейства. Что ж! В веке новом - тот же ты, тот же ты! Те же твердыни призрачной крепости, Та же игла Адмиралтейства! Мозг всей России! с трепетом пламенным, Полон ты дивным, царственным помыслом: Звоны, в веках, Славы - слышнее. Как же вгнездились в черепе каменном, В ужасе дней, ниспосланных Промыслом, Прячась во прах, Лютые змеи? Вспомни свой символ: Всадника Медного! Тщетно Нева зажата гранитами. Тщетно углы Прямы и строги: Мчись к полосе луча заповедного, Злого дракона сбросив копытами В пропасти мглы С вольной дороги! 1916 ОСВОБОЖДЕННАЯ РОССИЯ Освобожденная Россия, - Какие дивные слова! В них пробужденная стихия Народной гордости - жива! Как много раз, в былые годы, Мы различали властный зов: Зов обновленья и свободы, Стон-вызов будущих веков! Они, пред нами стоя, грозно Нас вопрошали: "Долго ль ждать? Пройдут года, и будет поздно! На сроках есть своя печать. Пусть вам тяжелый жребий выпал: Вы ль отречетесь от него? По всем столетьям Рок рассыпал Задачи, труд и торжество!" Кто, кто был глух на эти зовы? Кто, кто был слеп средь долгой тьмы? С восторгом первый гул суровый, - Обвала гул признали мы. То, десять лет назад, надлома Ужасный грохот пробежал. И вот теперь, под голос грома, Сорвался и летит обвал! И тем, кто в том работал, - слава! Не даром жертвы без числа Россия, в дни борьбы кровавой И в дни былого, принесла! Не даром сгибли сотни жизней На плахе, в тюрьмах и в снегах! Их смертный стон был гимн отчизне, Их подвиг оживет в веках! Как те, и наше поколенье Свой долг исполнило вполне. Блажен, въявь видевший мгновенья, Что прежде грезились во сне! Воплощены сны вековые Всех лучших, всех живых сердец: Преображенная Россия Свободной стала, - наконец! 1 марта 1917 В МАРТОВСКИЕ ДНИ Мне жалко, что сегодня мне не пятнадцать лет, Что я не мальчик дерзкий, мечтательный поэт, Что мне не светит в слове его начальный свет! Ах, как я ликовал бы, по-детски опьянен, Встречая этот праздник, ступень иных времен, Под плеском красных флагов, - увенчанных знамен! Пусть радостью разумной мечта моя полна, Но в чувстве углубленном нет пьяности вина, Оно - не шторм весенний, в нем глубина - ясна. Да, многое погибло за сменой дней-веков: Померк огонь алмазный в сверканьи многих слов, И потускнели краски не раз изжитых снов. Душа иного алчет. На медленном огне Раскалены, сверкают желания на дне. Горит волкан подводный в безмолвной глубине. Прошедших и грядущих столетий вижу ряд; В них наши дни впадают, как в море водопад, И память рада слышать, как волны волн шумят! Приветствую Свободу. Чего ж еще хотеть! Но в золотое слово влита, я знаю, медь: Оно, звуча, не может, как прежде, мне звенеть! Приветствую Победу. Свершился приговор. Но, знаю, не окончен веков упорный спор, И где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, Раздор. Нет, не могу безвольно сливаться с этим днем! И смутно, как былые чертоги под холмом, Сверкают сны, что снились в кипеньи молодом! И втайне жаль, что нынче мне не пятнадцать лет, Чтоб славить безраздумно, как юноша-поэт, Мельканье красных флагов и красный, красный цвет! 3 марта 1917 ПОТОП Людское море всколыхнулось, Взволновано до дна; До высей горных круч коснулась Взметенная волна. Сломила яростным ударом Твердыни старых плит, - И ныне их теченьем ярым Под шумы бури мчит. Растет потоп. Но с небосвода, Приосеняя прах, Как арка радуги, свобода Гласит о светлых днях. Июнь 1917 ОРЕЛ ДВУГЛАВЫЙ Бывало, клекотом тревожа целый мир И ясно озарен неугасимой славой, С полуночной скалы взлетал в седой эфир Орел двуглавый. Перун Юпитера в своих когтях он нес И сеял вкруг себя губительные громы, Бросая на врагов, в час беспощадных гроз, Огней изломы. Но с диким кобчиком, за лакомый кусок Поспорив у моря, вступил он в бой без чести, И, клюнутый в крыло, угрюм, уныл и строг, Сел на насесте. Пусть рана зажила, - все помня о былом, Он со скалы своей взлетать не смеет в долы, Лишь подозрительно бросает взор кругом, Страшась крамолы. Пусть снова бой идет за реки, за моря, На ловлю пусть летят опять цари пернатых; Предпочитает он, чем в бой вступать, паря, - Сидеть в палатах. Но, чтоб не растерять остаток прежних сил, Порой подъемлет он перун свой, как бывало. И грозной молнией уж сколько поразил Он птицы малой! И сколько вкруг себя он разогнал друзей, Посмевших перед ним свободно молвить слово: Теперь его завет один: "Дави и бей Всё то, что ново!" Бывало, пестунов он выбирать умел, Когда он замышлял опять полет гигантский, Потемкин был при нем, Державин славу пел, Служил Сперанский. Но пустота теперь на северной скале; Крыло орла висит, и взор орлиный смутен, А служит птичником при стихнувшем орле Теперь Распутин. 10 июля 1914 ЛЮБИМЫЕ МЕЛОЧИ Опять к любимым мелочам, Я думал, жизнь меня принудит: К привычным песням и речам. Но сны мрачны, и по ночам Меня невольный трепет будит. Хочу забыть, - забыть нельзя. Во мраке лики роковые Стоят, насмешливо грозя, И кровью залита стезя, Твоя, - скорбящая Россия! Мысль говорит: "Твоих стихов Что голос, еле слышный, может? Вернись к напевам прежних строф!" Но, словно гул колоколов, Призыв таинственный тревожит. 9 декабря 1915 ТРИДЦАТЫЙ МЕСЯЦ Тридцатый месяц в нашем мире Война взметает алый прах, И кони черные валькирий Бессменно мчатся в облаках! Тридцатый месяц, Смерть и Голод, Бродя, стучат у всех дверей: Клеймят, кто стар, клеймят, кто молод, Детей в объятьях матерей! Тридцатый месяц, бог Европы, Свободный Труд - порабощен; Он роет для Войны окопы, Для Смерти льет снаряды он! Призывы светлые забыты Первоначальных дней борьбы, В лесах грызутся троглодиты Под барабан и зов трубы! Достались в жертву суесловью Мечты порабощенных стран: Тот опьянел бездонной кровью, Тот золотом безмерным пьян. Борьба за право стала бойней; Унижен, Идеал поник. И все нелепей, все нестройней Крик о победе, дикий крик! А Некто темный, Некто властный, Событий нити ухватив, С улыбкой дьявольски-бесстрастной Длит обескрыленный порыв. О горе! Будет! будет! будет! Мы хаос развязали. Кто ж Решеньем роковым рассудит Весь этот ужас, эту ложь? Пора отвергнуть призрак мнимый, Понять, что подменили цель. О, счастье - под напев любимый Родную зыблить колыбель! Январь 1917 К АРМЯНАМ Да! Вы поставлены на грани Двух разных спорящих миров, И в глубине родных преданий Вам слышны отзвуки веков. Все бури, все волненья мира, Летя, касались вас крылом, - И гром глухой походов Кира, И Александра бранный гром. Вы низили, в смятеньи стана, При Каррах римские значки; Вы за мечом Юстиниана Вели на бой свои полки; Нередко вас клонили бури, Как вихри - нежный цвет весны, - При Чингис-хане, Ленгтимуре, При мрачном торжестве Луны. Но, - воин стойкий, - под ударом Ваш дух не уступал Судьбе, - Два мира вкруг него недаром Кипели, смешаны в борьбе. Гранился он, как твердь алмаза, В себе все отсветы храня: И краски нежных роз Шираза, И блеск Гомерова огня. И уцелел ваш край Наирский В крушеньях царств, меж мук земли: Вы за оградой монастырской Свои святыни сберегли. Там, откровенья скрыв глубоко, Таила скорбная мечта Мысль Запада и мысль Востока, Агурамазды и Христа, - И, ключ божественной услады, Нетленный в переменах лет, На светлом пламени Эллады Зажженный - ваших песен свет! И ныне, в этом мире новом, В толпе мятущихся племен, Вы стали обликом суровым Для нас таинственных времен. Но то, что было, вечно живо, В былом - награда и урок, Носить вы вправе горделиво Свой многовековой венок. А мы, великому наследью Дивясь, обеты слышим в нем. Так! Прошлое тяжелой медью Гудит над каждым новым днем. И верится, народ Тиграна, Что, бурю вновь преодолев, Звездой ты выйдешь из тумана, Для новых подвигов созрев, Что вновь твоя живая лира, Над камнями истлевших плит, Два чуждых, два враждебных мира В напеве высшем съединит! 23 января 1916 Тифлис К АРМЕНИИ В тот год, когда господь сурово Над нами длань отяготил, Я, в жажде сумрачного крова, Скрываясь от лица дневного, Бежал к бесстрастию могил. Я думал: божескую гневность Избуду я в святой тиши: Смирит тоску седая древность, Тысячелетних строф напевность Излечит недуги души. Но там, где я искал гробницы, Я целый мир живой обрел. Запели, в сретенье денницы, Давно истлевшие цевницы, И смерти луг - в цветах расцвел. Не мертвым голосом былины, Живым приветствием любви Окрестно дрогнули долины, И древний мир, как зов единый, Мне грянул грозное: Живи! Сквозь разделяющие годы Услышал я ту песнь веков, Во славу благостной природы, Любви, познанья и свободы, Песнь, цепь ломающих, рабов. Армения! Твой древний голос - Как свежий ветер в летний зной! Как бодро он взвивает волос, И, как дождем омытый колос, Я выпрямляюсь под грозой! 9 декабря 1915 АФИНСКИЙ ПОДЕНЩИК ГОВОРИТ: Что моя жизнь? лишь тоска да забота! С утра до вечера - та же работа! Голод и холод меня стерегут. Даже во сне - тот же тягостный труд, Горстка оливок да хлебная корка! Что ж мне страшиться грозящего Орка? Верно, на бреге Кокита опять Буду работать и буду страдать И, засыпая в обители Ада, Думать, что встать до рассвета мне надо! 15 октября 1916 ТАЙНА ДЕДА - Юноша! грустную правду тебе расскажу я: Высится вечно в тумане Олимп многохолмный. Мне старики говорили, что там, на вершине, Есть золотые чертоги, обитель бессмертных. Верили мы и молились гремящему Зевсу, Гере, хранящей обеты, Афине премудрой, В поясе дивном таящей соблазн - Афродите. Но, год назад, пастухи, что к утесам привыкли, Посохи взяв и с водой засушенные тыквы, Смело на высь поднялись, на вершину Олимпа, И не нашли там чертогов - лишь камни нагие: Не было места, чтоб жить олимпийцам блаженным! Юноша! горькую тайну тебе открываю: Ведай, что нет на Олимпе богов - и не будет! - Если меня испугать этой правдой ты думал, Дед, то напрасно! Богов не нашли на Олимпе Люди? Так что же! Чтоб видеть бессмертных, потребны Зоркие очи и слух, не по-здешнему, чуткий! Зевса, Афину и Феба узреть пастухам ли! Я ж, на Олимпе не быв, в молодом перелеске Слышал напевы вчера неумолчного Пана, Видел недавно в ручье беспечальную Нимфу, Под вечер с тихой Дриадой беседовал мирно, И, вот сейчас, как с тобой говорю я, - я знаю, Сзади с улыбкой стоит благосклонная Муза! 1916 ПОСЛЕДНИЕ ПОЭТЫ Высокая барка, - мечта-изваянье В сверканьи закатных оранжевых светов, - Плыла, увозя из отчизны в изгнанье Последних поэтов. Сограждане их увенчали венками, Но жить им в стране навсегда запретили. Родные холмы с золотыми огнями Из глаз уходили. Дома рисовались, как белые пятна, Как призрак туманный - громада собора. И веяло в душу тоской необъятной Морского простора. Смотрели, толпясь, исподлобья матросы, Суров и бесстрастен был взор капитана. И барка качнулась, минуя утесы, В зыбях океана. Гудели валы, как в торжественном марше, А ветер свистел, словно гимн погребальный, И встал во весь рост меж изгнанников старший, Спокойно-печальный. Он кудри седые откинул, он руку Невольно простер в повелительном жесте. "Должны освятить, - он промолвил, - разлуку Мы песней все вместе! Я первый начну! пусть другие подхватят. Так сложены будут священные строфы. За наше служенье сограждане платят Нам ночью Голгофы! В нас били ключи, - нам же подали оцет, Заклать нас ведя, нас украсили в ирис. Был прав тот, кто "esse deum", молвил, "nocet" 1, Наш образ - Озиряс!" Была эта песня подхвачена младшим: "Я вас прославляю, неправые братья! Vae victis!2 проклятие слабым и падшим! Нам, сирым, проклятье! А вам, победители, честь! Сокрушайте Стоцветныс цепи мечты, и - свободны, Над гробом осмеянных сказок, справляйте Свой праздник народный!" Напевно продолжил, не двигаясь, третий: "Хвалы и проклятий, о братья, не надо! Те - заняты делом, мы - малые дети: Нам песня отрада! Мы пели! но петь и в изгнаньи мы будем! Божественной волей наш подвиг нам задан! Из сердца напевы струятся не к людям, А к богу, как ладан!" Четвертый воскликнул: "Мы эти мгновенья Навек околдуем: да светятся, святы, Они над вселенной в лучах вдохновенья. " Прервал его пятый: "Мы живы - любовью! Нет! только для милой Последние розы напева святого. " "Молчанье - сестра одиночества!" - было Признанье шестого. Но выступил тихо седьмой и последний. "Не лучше ли, - молвил, - без горьких признаний И злобных укоров, покорней, бесследней Исчезнуть в тумане? Оставшихся жаль мне: без нежных созвучий, Без вымыслов ярких и символов тайных, Потянется жизнь их, под мрачною тучей, Пустыней бескрайной. Изгнанников жаль мне: вдали от любимых, С мечтой, как компас, устремленной к далеким, Потянется жизнь их, в пустынях палимых, Под солнцем жестоким. Но кто же виновен? Зачем мы не пели, Чтоб мертвых встревожить, чтоб камни растрогать! Зачем не гудели, как буря, свирели, Не рвали, как коготь? Мы грусть воспевали иль пальчики Долли, А нам возвышаться б, в пальбе и пожарах, И гимном покрыть голоса в мюзик-холле, На митингах ярых! Что в бой мы не шли вдохновенным Тиртеем! Что не были Пиндаром в буре гражданской. " Тут зовы прорезал, извилистым змеем, Свисток капитанский. "К порядку! - воззвал он, - молчите, поэты! Потом напоетесь, отдельно и хором!" Уже погасали последние светы Над темным простором. Изгнанники смолкли, послушно, угрюмо, Следя, как смеются матросы ответно, - И та же над каждым прореяла дума: "Все было бы тщетно!" Согбенные тени, недвижны, безмолвны, Смешались в одну под навесом тумана. Стучали о барку огромные волны Зыбей океана. 1 Гибельно быть богом (лат.). 2 Горе побежденным! (лат.) 1917 В ЦЫГАНСКОМ ТАБОРЕ У речной изложины - Пестрые шатры. Лошади стреножены, Зажжены костры. Странно под деревьями Встретить вольный стан - С древними кочевьями Сжившихся цыган! Образы священные Пушкинских стихов! Тени незабвенные Вяземского строф! Всё, что с детства впитано, Как мечта мечты, - Предо мной стоит оно В ризе темноты! Песнями и гулами Не во сне ль живу? Правда ль, - с Мариулами Встречусь наяву? Словно сам - в хламиде я, Словно - прошлый век. Сказку про Овидия Жду в толпе Алек. Пусть кусками рваными Виснут шали с плеч; Пусть и ресторанами Дышит чья-то речь; Пусть и электрический Над вокзалом свет! В этот миг лирический Скудной правды - нет! 1915 ПАРУС И ЧАЙКА То поспешно парус складывая, То бессильно в бездну падая. Напряженно режа волны, Утомленный реет челн. Но, свободно гребни срезывая, Рядом вьется чайка резвая, К тем зыбям летя смелее, Где смятенье волн белей. Вижу, не без тайной горечи, Кто властительней, кто зорче. Знаю: взор вонзивши рысий, Птица мчит добычу ввысь. 1917 МОЕ УПОРСТВО Мое упорство, ты - неукротимо! Пусть яростно года проходят мимо, Пусть никнут силы, сломлены борьбой, Как стебель гордой астры под грозой; Встаю, иду, борюсь неутомимо! Моя душа всегда огнем палима. В дневной толпе и в тишине ночной, Когда тружусь, когда лежу больной, - Я чувствую, что крылья серафима Меня возносят, пламя в клубах дыма; Над человечеством столп огневой, Горю своим восторгом и тоской, И буду я гореть неумолимо! Пусть яростно века проходят мимо! 4 июня 1916 ИЗ СБОРНИКА "ПОСЛЕДНИЕ МЕЧТЫ" В ГОРНЕМ СВЕТЕ Я сознаю, что постепенно Душа истаивает. Мгла Ложится в ней. Но, неизменно, Мечта свободная - светла! Бывало, жизнь мутили страсти, Как черный вихрь морскую гладь; Я, у враждебных чувств во власти, То жаждал мстить, то мог рыдать. Но, как орел в горах Кавказа, За кругом круг, уходит ввысь, Чтоб скрыться от людского глаза, - Желанья выше вознеслись! Я больше дольних смут не вижу, Ничьих восторгов не делю; Я никого не ненавижу И - страшно мыслить - не люблю! Но, с высоты полета, бездны Открыты мне - былых веков: Судьбы мне внятен ход железный И вопль умолкших голосов. Прошедшее, как дно морское, Узором стелется вдали; Там баснословных дней герои Идут, как строем корабли. Вникая в смысл тысячелетий, В заветы презренных наук, Я словно слышу, в горнем свете. Планетных сфер певучи? звук: И, прежнему призванью верен, Тот звук переливаю в стих, Чтоб он, отчетлив и размерен, Пел правду новых снов моих! Июль 1918 ПРОРОЧЕСТВА ВЕСНЫ В дни отрочества, я пророчествам Весны восторженно внимал: За первым праздничным подснежником, Блажен пьянящим одиночеством, В лесу, еще сыром, блуждал. Как арка, небо над мятежником Синело майской глубиной, И в каждом шорохе и шелесте, Ступая вольно по валежникам, Я слышал голос над собой: Все пело, полно вешней прелести: "Живи! люби! иди вперед! Ищи борьбы, душа крылатая, И, как Самсон из львиной челюсти, Добудь из грозной жизни - мед!" И вновь весна, но - сорок пятая. Все тот же вешний блеск вокруг: Все так же глубь небес - божественна; Все та ж листва, никем не смятая; Как прежде, свеж и зелен луг! Весна во всем осталась девственной: Что для земли десятки лет! Лишь я принес тоску случайную На праздник радости естественной, - Лишь я - иной, под гнетом лет! Что ж! Пусть не мед, а горечь тайную Собрал я в чашу бытия! Сквозь боль души весну приветствую И на призыв земли ответствую, Как прежде, светлой песней я! 1918 УЧЕНИК ОРФЕЯ Я всюду цепи строф лелеял, Я ветру вслух твердил стихи, Чтоб он в степи их, взвив, развеял, Где спят, снам веря, пастухи; Просил у эхо рифм ответных, В ущельях гор, в тиши яйлы; Искал черед венков сонетных В прибое, бьющем в мол валы; Ловил в немолчном шуме моря Метр тех своих живых баллад, Где ласку счастья, жгучесть горя Вложить в античный миф был рад; В столичном грозном гуле тоже, Когда, гремя, звеня, стуча, Играет Город в жизнь, - прохожий, Я брел, напев стихов шепча; Гудки авто, звонки трамвая, Стук, топот, ропот, бег колес, - В поэмы страсти, в песни мая Вливали смутный лепет грез. Все звуки жизни и природы Я облекать в размер привык: Плеск речек, гром, свист непогоды, Треск ружей, баррикадный крик. Везде я шел, незримо лиру Держа, и властью струн храним, Свой новый гимн готовя миру, Но сам богат и счастлив им. Орфей, сын бога, мой учитель, Меж тигров так когда-то пел. Я с песней в адову обитель, Как он, сошел бы, горд и смел. Но диким криком гимн Менады Покрыли, сбили лавр венца; Взвив тирсы, рвали без пощады Грудь в ад сходившего певца. Так мне ль осилить взвизг трамвайный, Моторов вопль, рев толп людских? Жду, на какой строфе случайной Я, с жизнью, оборву свой стих. 20/7 февраля 1918 ЗОВ АВТОМОБИЛЯ Призыв протяжный и двухнотный Автомобильного гудка. И снова манит безотчетно К далеким странствиям - тоска. То лесом, то в полях открытых Лететь, бросая версты вспять; У станций старых, позабытых, Раскинув лагерь, отдыхать! Когда в дороге лопнет шина, Стоять в таинственном лесу, Где сосны, да кусты, да глина, А солнце серебрит росу. А в холод в поле незнакомом, От ветра кроясь за стеклом, Смотреть, как вихрь над буреломом Бросает новый бурелом. Иль ночью, в дерзостном разбеге, Прорезывая мглу полей, Без мысли об ином ночлеге, Дремать под трепет фонарей! Скользя, как метеор, деревней, Миг жизни видеть невзначай, И встречным прогудеть напевней, Чем голос девушки: "Прощай!" И, смелые виражи в поле Срезая, вновь взлетать на склон, И вновь гудеть, и жить на воле Кентавром сказочных времен! Сентябрь 1917 РАБОТА Единое счастье - работа, В полях, за станком, за столом, - Работа до жаркого пота, Работа без лишнего счета, - Часы за упорным трудом! Иди неуклонно за плугом, Рассчитывай взмахи косы, Клонись к лошадиным подпругам, Доколь не заблещут над лугом Алмазы вечерней росы! На фабрике в шуме стозвонном Машин, и колес, и ремней Заполни с лицом непреклонным Свой день, в череду миллионном, Рабочих, преемственных дней! Иль - согнут над белой страницей, - Что сердце диктует, пиши; Пусть небо зажжется денницей, - Всю ночь выводи вереницей Заветные мысли души! Посеянный хлеб разойдется По миру; с гудящих станков Поток животворный польется; Печатная мысль отзовется Во глуби бессчетных умов. Работай! Незримо, чудесно Работа, как сев, прорастет: Что станет с плодами, - безвестно, Но благостно, влагой небесной, Труд всякий падет на народ! Великая радость - работа, В полях, за станком, за столом! Работай до жаркого пота, Работай без лишнего счета, - Все счастье земли - за трудом! 18 сентября 1917 ПОКА ЕСТЬ НЕБО Пока есть небо, будь доволен! Пока есть море, счастлив будь! Пока простор полей раздолен, Мир славить песней не забудь! Пока есть горы, те, что к небу Возносят пик над пеньем струй, Восторга высшего не требуй И радость жизни торжествуй! В лазури облака белеют Иль туча темная плывет; И зыби то челнок лелеют, То клонят мощный пакетбот; И небеса по серым скатам То золотом зари горят, То блещут пурпурным закатом И лед вершинный багрянят; Под ветром зыблемые нивы Бессчетных отсветов полны, И знают дивные отливы Снега под отблеском луны. Везде - торжественно и чудно, Везде - сиянья красоты, Весной стоцветно-изумрудной, Зимой - в раздольях пустоты; Как в поле, в городе мятежном Все те же краски без числа Струятся с высоты, что нежным Лучом ласкает купола; А вечером еще чудесней Даль улиц, в блеске фонарей, Все - зовы грез, все - зовы к песне: Лишь видеть и мечтать - умей. Октябрь 1917 БИБЛИЯ О, книга книг! Кто не изведал, В своей изменчивой судьбе, Как ты целишь того, кто предал Свой утомленный дух - тебе! В чреде видений неизменных, Как совершенна и чиста - Твоих страниц проникновенных Младенческая простота! Не меркнут образы святые, Однажды вызваны тобой: Пред Е,вой - искушенье Змия, С голубкой возвращенной - Ной! Все, в страшный час, в горах, застыли Отец и сын, костер сложив; Жив облик женственной Рахили, Израиль-богоборец - жив! И кто, житейское", отбросив, Не плакал, в детстве, прочитав, Как братьев обнимал Иосиф На высоте честей и слав! Кто проникал, не пламенея, Веков таинственную даль, Познав сиянье Моисея, С горы несущего скрижаль! Резец, и карандаш, и кисти, И струны, и певучий стих - Еще светлей, еще лучистей Творят ряд образов твоих! Какой поэт, какой художник К тебе не приходил, лтобя: Еврей, христианин, безбожник, Все, все учились у тебя! И сколько мыслей гениальных С тобой невидимо слиты: Сквозь блеск твоих страниц кристальных Нам светят гениев мечты. Ты вечно новой, век за веком, За годом год, за мигом миг, Встаешь - алтарь пред человеком, О Библия! о книга книг! Ты - правда тайны сокровенной, Ты - откровенье, ты - завет, Всевышним данный всей вселенной Для прошлых и грядущих лет! 1918 МИРОВОЙ КИНЕМАТОГРАФ В годину бед, когда народной вере Рок слишком много ставит испытаний, - В безмерном зале мировых преданий Проходят призраки былых империй, Как ряд картин на световом экране. По Нилу мчится барка Сына Солнца; До неба всходят башни Вавилона; Перс возвещает землям волю с трона, - Но дерзко рушат рати Македонца Престол Царя Царей и Фараона. Выходят римляне, сурово-строги. Под стук мечей куется их держава, И кесарских орлов не меркнет слава. Бегут в пустынях римские дороги, Народы рабствуют в оковах права. Пирует Рим, льет вина, множит яства. Вдруг варвары, как буря, злы и дики, Спадают с гор, крушат всё в яром крике, И, вновь пленен мечтой миродержавства, Свой трон в руинах высит Карл Великий. Потом, самумом пролетают в мире Арабы, славя свой Коран; монголы Несметным сонмом топчут высь и долы. Над царством царства вырастают шире. Сверкает Бонапарта меч тяжелый. Но, жив и волен, из глухих крушений Выходит строй народов - грозно длинный: Армяне, эллины, германцы, финны, Славяне, персы, италийцы, - тени, Восставшие, чтоб спеть свой гимн старинный! О, сколько царств, сжимавших мир! Природа Глядит с улыбкой на державства эти: Нет, не цари - ее родные дети! Пусть гибнут троны, только б дух народа, Как феникс, ожил на костре столетий! 14 марта 1918 БИБЛИОТЕКИ Власть, времени сильней, затаена В рядах страниц, на полках библиотек: Пылая факелом во мгле, она - Порой язвит, как ядовитый дротик. В былых столетьях чей-то ум зажег Сверканье, - и оно доныне светит! Иль жилы тетивы напрячь возмог, - И в ту же цель стрела поныне метит! Мы дышим светом отжитых веков, Вскрывающих пред нами даль дороги, Повсюду отблеск вдохновенных слов, - То солнце дня, то месяц сребророгий! Но нам дороже золотой колчан Певучих стрел, завещанный в страницах, Оружие для всех времен и стран, На всех путях, на всех земных границах. Во мгле, куда суд жизни не достиг, Где тени лжи извилисты и зыбки, - Там дротик мстительный бессмертных книг, Веками изощрен, бьет без ошибки. 1917 МАКСИМУ ГОРЬКОМУ В ИЮЛЕ 1917 ГОДА В *** громили памятник Пушкина; в*** артисты отказались играть "На дне". (Газетное сообщение 1917 г.) Не в первый раз мы наблюдаем это: В толпе опять безумный шум возник, И вот она, подъемля буйный крик, Заносит руку на кумир поэта. Но неизменен, в новых бурях света, Его спокойный и прекрасный лик; На вопль детей он не дает ответа, Задумчив и божественно велик. И тот же шум вокруг твоих созданий, - В толпе, забывшей гром рукоплесканий, С каким она лелеяла "На дне". И так же образы любимой драмы, Бессмертные, величественно-прямы, Стоят над нами в ясной вышине. 17 июля 1917 СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ * * * Я знал тебя, Москва, еще невзрачно-скромной, Когда кругом пруда реки Неглинной, где Теперь разводят сквер, лежал пустырь огромный, И утки вольные жизнь тешили в воде; Когда поблизости гремели балаганы Бессвязной музыкой, и р,яд больших картин Пред ними - рисовал таинственные страны, Покой гренландских льдов, Алжира знойный сплин; Когда на улице звон двухэтажных конок Был мелодичней, чем колес жестокий треск, И лампы в фонарях дивились, как спросонок, На газовый рожок, как на небесный блеск; Когда еще был жив тот "город", где героев Островский выбирал: мир скученных домов, Промозглых, сумрачных, сырых, - какой-то Ноев Ковчег, вмещающий все образы скотов. Но изменилось всё! Ты стала, в буйстве злобы, Всё сокрушать, спеша очиститься от скверн, На месте флигельков восстали небоскребы, И всюду запестрел бесстыдный стиль - модерн. * * * Не так же ль годы, годы прежде Бродил я на закате дня, Не так же ль ветер, слабый, нежный, Предупреждал, шумя, меня. Но той же радостной надежде Душа, как прежде, предана, И страстью, буйной и мятежной, Как прежде, все живет она! Ловлю, как прежде, шорох каждый Вечерних листьев, дум своих, Ищу восторгов и печали, Бесшумных грез певучий стих. И жажды, ненасытной жажды Еще мой дух не утолил, И хочет он к безвестной дали Стремиться до последних сил. В ОТВЕТ ТОМУ, КТО ПРЕДЛОЖИЛ МНЕ "ВЫБОР" К. Бальмонту Давно, средь всех соблазнов мира, Одно избрал я божество, На грозном пьедестале - лира, Лук беспощадный в длани бога, В чертах надменных - торжество. Я с детства верен стреловержцу, Тому, кем поражен Пифон, И любо пламенному сердцу, Когда в душе кипит тревога В предчувствии, что близок он. Иду меж торжищ и святилищ, Слежу земные суеты; Но в тайнике моих хранилищ Я берегу одно лишь: гимнам Мной посвященные листы. Меня венчают иль поносят, Мне дела нет. Как клевету, Приемлю лавр, что мне подносят, И в блеске дня, и в мраке дымном Храня свободную мечту. 1911 ПРИ ЭЛЕКТРИЧЕСТВЕ Я мальчиком мечтал, читая Жюля Верна, Что тени вымысла плоть обретут для нас, Что поплывет судно, громадней "Грет-Истерна", Что полюс покорит упрямый Гаттерас, Что новых ламп лучи осветят тьму ночную, Что по полям пойдет, влекомый паром, Слон, Что "Наутилус" нырнет свободно в глубь морскую, Что капитан Робюр прорежет небосклон. Свершились все мечты, что были так далеки. Победный ум прошел за годы сотни миль; При электричестве пишу я эти строки, И у ворот, гудя, стоит автомобиль; На полюсах взвились звездистые знамена; Семья "Титаников" колеблет океан; Подводные суда его взрезают лоно, И в синеву, треща, взлетел аэроплан. Но есть еще мечта, чудесней и заветней; Я снова предан ей, как в юные года: Там, далеко от нас, в лазури ночи летней, Сверкает и зовет багряная звезда. Томят мою мечту заветные каналы, О существах иных твердят безвольно сны. Марс, давний, старый друг! наш брат! двойник наш алый! Ужели мы с тобой вовек разлучены! Не верю! Не хочу здесь, на зеленом лоне, Как узник, взор смежить! Я жду, что сквозь эфир, В свободной пустоте, помчит прибор Маркони Приветствия земли в родной и чуждый мир; Я жду, что, наконец, увижу шар .блестящий, Как точка малая, затерянный в огнях, Путем намеченным к иной земле летящий, Чтоб братство воссоздать в разрозненных мирах. 28 мая 1912 * * * Когда я, юношей, в твоих стихах мятежных Впервые расслыхал шум жизни мировой: От гула поездов до стона волн прибрежных, От утренних гудков до воплей безнадежных Покинутых полей, от песни роковой Столиц ликующих до властного напева Раздумий, что в тиши поют нам мудрецы, Бросающие хлеб невидимого сева На ниве жизненной во все ее концы, - Я вдруг почувствовал, как страшно необъятен Весь мир передо мной, и ужаснулся я Громадности Земли, и вдруг мне стал понятен Смысл нашего пути среди туманных пятен, Смысл наших малых распрь в пучине бытия! Верхарн! ты различил "властительные ритмы" В нестройном хаосе гудящих голосов. 1913 * * * Я в море не искал таинственных Утопий, И в страны звезд иных не плавал, как Бальмонт, Но я любил блуждать по маленькой Европе, И всех ее морей я видел горизонт. Меж гор, где веет.дух красавицы Тамары, Я, юноша, топтал бессмертные снега; И сладостно впивал таврические чары, Целуя - Пушкиным святые берега! Как Вяземский, и я принес поклон Олаю, И взморья Рижского я исходил пески; И милой Эдды край я знаю, - грустно знаю: Его гранитам я доверил песнь тоски. Глазами жадными я всматривался долго В живую красоту моей родной земли; Зеркальным -озером меня ласкала Волга, Взнося - приют былых - Жигули. Страна Вергилия была желанна взорам: В Помпеи я вступал, как странник в отчий дом, Был снова римлянин, сходя на римский форум, Венецианский сон шептал мне о былом. И Альпы, что давно от лести лицемерной Устали, - мне свой блеск открыли в час зари: Я видел их в венцах, я видел - с высей Берна - Их, грустно меркнущих, как "падшие цари". Как вестник от друзей, пришел я в Пиренеи, И был понятен им мой северный язык; А я рукоплескал, когда, с огнем у шеи, На блещущий клинок бросался тупо бык. Качаясь на волнах, я Эльбы призрак серый Высматривал, тобой весь полн, Наполеон, - И, белой полночью скользя в тиши сквозь шхеры, Я зовам викингов внимал сквозь легкий сон; Громады пенные Атлантика надменно Бросала предо мной на груди смуглых скал; Но был так сладостен поющий неизменно Над тихим Мэларом чужих наяд хорал. На плоском берегу Голландии суровой Я наблюдал прилив, борьбу воды и дюн. И в тихих городах меня встречали снова Гальс - вечный весельчак, Рембрандт - седой вещун. Я слушал шум живой, крутящийся в Париже, Я полюбил его и гул, и блеск огней, Я забывал моря, и мне казались ближе Твои, о Лувр, Но в мирном Дрездене и в Мюнхене спесивом Я снова жил отрадной тишиной, И в Кельне был мой дух в предчувствии счастливом, Когда Рейн катился предо мной. Я помню простоту сурового Стефана, Стокгольм - озерных вод и "тихий" Амстердам, И "Сеп"'у в глубине Милана, И вставший в темноте Кемпера гордый храм. О, мною помнятся - мной не забыты виды: Затихший Нюнесгейм! торжественный Кемпер! Далекий Каркасов! пленительное Лидо. Я - жрец всех алтарей, служитель многих вер! Европа старая, вместившая так много Разнообразия, величий, красоты! Храм множества богов, храм нынешнего бога, Пока земля жива, нет, не исчезнешь ты! И пусть твои дворцы низвергнутся в пучины Седой Атлантики, как Город Шумных Вод, - Из глуби долетит твой зов, твой зов единый, В тысячелетия твой голос перейдет. Народам Азии, и вам, сынам Востока, И новым племенам Австралии и двух Америк, - светишь ты, немеркнущее око, Горишь ты, в старости не усыпленный дух! И я, твой меньший сын, и я, твой гость незваный. Я счастлив, что тебя в святыне видел я, Пусть крепнут, пусть цветут твои святые страны Во имя общего блаженства бытия! 1913 * * * Опять мой посох приготовлен, Все тот же, старый и простой, И день отбытия условлен - Отмечен роковой чертой. Там, за окном, в пустом пространстве, Все тот же - милый лик луны. Кругом - трофеи прежних странствий, Как память мира и войны. Там - камни с гор, там - лук и стрелы, Там - идолы, там - странный щит, Мой облик, грустно-поседелый, На них из зеркала глядит. Вот - карты; резко исчертила Их чья-то сильная рука. Вот - книги; что когда-то жило, Звучит в них - зов издалека! А там - собранье всех приветствий, Дипломов пышных и венков. (О, слава! Как приманчив в детстве Твой льстивый, твой лукавый зов!) Так почему ж, под мирной сенью, Мне не дремать покойным сном, Не доверяться наслажденью Мечты о буйном, о былом? Я окружен давно почетом, Хвалой ненужной утомлен. Зачем же бурям и заботам Я брошу мой счастливый сон? ЭЛЛИСУ Нет! к озаренной сиянием бездне Сердце мое не зови! Годы идут, а мечте все любезней Грешные песни любви. Белые рыцари. сень Палестины. Вечная Роза и крест. Ах, поцелуй заменяет единый Мне всех небесных невест! Ах! за мгновенье под свежей сиренью С милой - навек я отдам Слишком привычных к нездешнему пенью Оных мистических Дам. Их не умею прославить я в песне. Сердце! опять славословь, С годами все умиленней, чудесней, Вечно земную любовь! 1914 ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ. Быть может, я в последний раз Свою дорогу выбираю, На дальней башне поздний час Звенел. Что в путь пора, я знаю. Мой новый путь, последний путь, Ты вновь ведешь во глубь ущелий! Не суждено мне отдохнуть В полях весны, под шум веселий! Опять голодные орлы Над головой витают с криком, И грозно выступы скалы Висят в безлюдии великом; Опять, шипя, скользит змея, И барс рычит, пустынножитель; Но шаг мой тверд, и снова я - Охотник, странник и воитель. Пусть годы серебрят висок, Пусть в сердце тупо ноют раны; - Мой посох поднят, путь далек, Иду чрез горы и туманы. На миг мне виден с высоты Тот край, что с детства взоры манит. Дойду ль до сладостной черты, Иль Смерть мне на пути предстанет? Но знаю, прежде чем упасть, Чем вызов Смерти встретить дружно, - Мне снова улыбнется страсть Улыбкой ласково-жемчужной. Последней, роковой любви Слова я прошепчу на круче, И, - словно солнце, всё в крови, - Пусть жизнь тогда зайдет за тучи! 18 ноября 1914 ВСХОЖДЕНИЕ А лестница вес круче. Не оступлюсь ли я? Urhi et Orhi Как пинт чудовищный, свиваясь вкруг стены, Восходит лестница на высь гигантской башни. Давно исчезло дно безмерной глубины, Чтоб дальше сделать шаг, все должно быть бесстрашней. За ярусом - другой; сквозь прорези бойниц Я вижу только ночь да слабый отблеск звездный; И нет огней земли, и нет полночных птиц, И в страшной пустоте висит мой путь железный. Направо к камням жмусь; налево нет перил; Зловеще под ногой колеблются ступени. Гляжу наверх - темно; взглянуть назад - нет сил; Бессильный факел мой бросает тень на тени. Кто, Дьявол или Бог, какой народ, когда Взвел башню к небесам, как древле в Вавилоне? И кто, пророк иль враг, меня привел сюда На склоне злого дня и дней моих на склоне? И что там, в высоте? божественный покой, Где снимет предо мной Изида покрывало? Иль черное кольцо и только свод глухой, И эхо прокричит во тьме: "Начни сначала!" Не знаю. Но иду; мечу свой факел ввысь; Ступени бью ногой; мой дух в.схожденьем хмелен. Огонь мой, дослужи! нога, не оступись. Иль этот адский винт, и правда, беспределен? 8 декабря 1914 БОЛЬШЕ НИКОГДА Когда Данте проходил по улице, девушки шептали: "Видите, как лицо его опалено адским пламенем!" Летописец XIV века Больше никогда на нежное свиданье Не сойду я в сад, обманутый луной, Не узнаю сладкой пытки ожиданья Где-нибудь под старой царственной сосной. Лик мой слишком строгий, как певца Inferno 1, Девушек смущает тайной прошлых лет, И когда вдоль улиц прохожу я мерно, Шепот потаенный пробегает вслед. Больше никогда, под громкий говор птичий, Не замру вдвоем у звонко-шумных струй. В прошлом - счастье встречи, в прошлом - Беатриче, Жизни смысл дающий робкий поцелуй! В строфах многозвучных, с мировой трибуны, Может быть, я вскрою тайны новых дней. Но в ответ не встречу взгляд смущенно-юный, И в толпе не станет чей-то лик бледней. Может быть, пред смертью, я венок лавровый Смутно угадаю на своем челе. Но на нем не лягут, как цветок пунцовый, Губы молодые, жаркие во мгле. Умирают молча на устах признанья, В мыслях скорбно тают страстные слова. О, зачем мне снятся лунные свиданья, Сосен мягкий сумрак и в росе трава! 1914 1 Ад (итал.). * * * Я устал от светов электрических, От глухих гудков автомобилей; Сердце жаждет снова слов магических, Радостных легенд и скорбных былей. Давят душу стены неизменные, Проволоки, спутанные в сети, Выкликают новости военные, Предлагая мне газету, дети; Хочется мне замков, с их царевнами, Озирающих просторы с башни, Менестрелей с лютнями напевными, Оглашающими лес и пашни; Позабыться вымыслами хочется, - Сказками, где ведьмы, феи, черти; Пусть, готовя снадобье, пророчица Мне предскажет час грядущей смерти; Пусть прискачут в черных шлемах рыцари, Со щитами, в пятнах черной крови. Ах, опять листок, в котором цицеро Говорит про бой при Августове! 4 апреля 1915 Варшава ПОЛЬША ЕСТЬ! В ответ Эдуарду Слонскому I Да, Польша есть! Кто сомневаться может? Она - жива, как в лучшие века. Пусть ей грозила сильного рука, Живой народ чья сила уничтожит? И верь, наш брат! твой долгий искус прожит! Тройного рабства цепь была тяжка, Но та Победа, что теперь близка, Венца разбитого обломки сложит! Не нам забыть, как ты, в тревожный час, Когда враги, спеша, теснили нас, Встал с нами рядом, с братом брат в отчизне! И не скорби, что яростью войны Поля изрыты, веси сожжены, - Щедр урожай под солнцем новой жизни! II Да, Польша есть! Но все ж не потому, Что приняла, как витязь, вызов ратный, Что стойко билась, в распре необъятной, Грозя врагу - славян и своему. Но потому, что блещет беззакатный Над нею день, гоня победно тьму; Что слово "Польша", речью всем понятной, Гласит так много сердцу и уму! Ты есть - затем, что есть твои поэты, Что жив твой дух, дух творческих начал, Что ты хранишь свой вечный идеал, Что ты во мгле упорно теплишь светы, Что в музыке, сроднившей племена, Ты - страстная, поющая струна! 22 - 23 мая 1915 Варшава ЗАВЕТ СВЯТОСЛАВА По знакомой дороге назад Возвращались полки Святослава. Потрясен был надменный Царьград, Над героями реяла слава, Близки были родимой земли И равнины, и мощные реки. Но в горах на пути залегли, Поджидая, коварные греки. И, шеломы врагов опознав, По холмам и утесам соседним, Так дружине сказал Святослав: "Видно, день - биться боем последним! Пусть враги нас порубят, побьют, Пусть обратно добычу отымут, - Но певцы про нас славу споют, Ибо мертвые сраму не имут!" И рубились они до конца, Полегли до последнего в поле; Не осталось в живых и певца, Чтобы спеть о губительной доле. Сгиб в траве Святослава скелет, Вихрем выветрен, ливнями вымыт, - Но поет ему славу поэт, Ибо мертвые сраму не имут. В наши грозные, тяжкие дни Вспомним снова завет Святослава! Как во тьме путевые огни, Веку новому - прошлого слава! Уступает народу народ Города, и равнины, и реки, - Только доблесть бессмертно живет, Ибо храбрые славны вовеки! Июль 1915 К СТАЛЬНЫМ ПТИЦАМ Я первые полеты славил Пропеллером свистящих птиц, Когда, впервые, Райт оставил Железный рельс и бег направил По воле, в поле без границ. Пусть голос северного барда Был слаб, но он гласил восторг В честь мирового авангарда: Того, кто грезу Леонардо Осуществил и цепь расторг. Казалось: мы у новой эры; От уз плотских разрешены, - Земли, воды и атмосферы Владыки, до последней меры В своих мечтах утолены! Казалось: уничтожив грани Племен, народов, государств, Жить дружественностью начинаний Мы будем, - вне вражды и брани, Без прежних распрей и коварств. И что же! меж царей лазури, В свои владенья взявших твердь, Нашлись, подсобниками фурий, Опасней молний, хуже бури, Те, что несут младенцам - смерть! Не в честный бой под облаками Они, спеша, стремят полет, Но в полночь, тайными врагами, Над женщинами, стариками Свергают свой огонь с высот! Затем ли (горькие вопросы!) Порывы вихренных зыбей Смиряли новые матросы, Чтоб там шныряли "альбатросы" И рой германских "голубей"? 1915 * * * В моей душе, как в глубях океана, Несчестность жизней, прожитых в былом: Я был полип, и грезил я теплом; Как ящер, крылья ширил средь тумана; Меня с Ассуром знала Согдиана; С халдеем звездам я воспел псалом; Шел с гиксами я в Фивы напролом; Гнал диких даков под значком Траяна; Крест на плече, я шел в Иерусалим; Как магу, Дьявол мне грозил сквозь дым; Мара судил мне плаху гильотины; И с Пушкиным я говорил как друг; Но внятны мне звонки трамваев вкруг, Как много всех, и все же я - единый! КРАТКИЙ ДИФИРАМБ Летайте птицы, - И мы за вами! Нам нет границы. И за громами, Над чернью туч, Челн Человека Победу века Гласит, летуч! Прорезал небо Руль моноплана. Соперник Феба! Глубь океана, И волны рек, И воздух горный Тебе покорны, О Человек! * * * Я - междумирок. Равен первым, Я на собраньи знати - пэр, И каждым вздохом, каждым нервом Я вторю высшим духам сфер. Сумел мечтами подсмотреть я Те чувства, что взойти должны, Как пышный сев, спустя столетья, - Но ныне редким суждены! Но создан я из темной глины, На мне ее тяжелый гнет. Пусть я достиг земной вершины, - Мой корень из низин растет. Мне Гете - близкий, друг - Вергилий, Верхарну я дарю любовь. Но ввысь всходил не без усилий - Тот, в жилах чьих мужичья кровь. Я - твой, Россия, твой по роду! Мой предок вел соху в полях. Люблю твой мир, твою природу, Твоих творящих сил размах! Поля, где с краю и до краю Шел "в рабском виде" царь небес, Любя, дрожа, благословляю: Здесь я родился, здесь воскрес! II там, где нивы спелой рожью Труду поют хвалу свою, Я в пахаре, с любовной дрожью, Безвестный, брата узнаю! 18 июля 1911, 1918 * * * О, фетовский, душе знакомый стих, Как он звучит ласкательно и звучно! Сроднился он с движеньем дум моих. Ряд образов поэта неразлучно Живет с мечтой, и я лелею их В тревогах жизни, бледной и докучной; И мило мне их нынче воскресить, Вплетая в ткань мою чужую нить. Лишь повторю ряд этих слов - мгновенно Прошедшее пред памятью встает. Всегда былое сердцу драгоценно, И стих любимый связан неизменно С былыми днями счастья и забот. * * * Над призраками и действительностью, Над всеми тайными соблазнами, Над оболыценьем ласк и неги, Поэт! на всех путях твоих, Как семицветной обольстительностью Круг радуги лучами разными Сиял спасенному в ковчеге, Пусть высоко блистает стих! 1918 - 1924 В ТАКИЕ ДНИ МИГ ДАЛИ СПЕШИ ИЗ СБОРНИКА "В ТАКИЕ ДНИ" РОССИИ В стозарном зареве пожара, Под ярый вопль вражды всемирной, В дыму неукрощенных бурь, - Твой облик реет властной чарой: Венец рубинный и сапфирный Превыше туч пронзил лазурь. Россия! в злые дни Батыя, Кто, кто монгольскому потопу Возвел плотину, как не ты? Чья, в напряженной воле, выя, За плату рабств, спасла Европу От Чингис-хановой пяты? Но из глухих глубин позора, Из тьмы бессменных унижений, Вдруг, ярким выкриком костра, - Не ты ль, с палящей сталью взора, Взнеслась к державности велений В дни революции Петра? И вновь, в час мировой расплаты, Дыша сквозь пушечные дула, Огня твоя хлебнула грудь, - Всех впереди, страна-вожатый, Над мраком факел ты взметнула, Народам озаряя путь. Что ж нам пред этой страшной силой? Где ты, кто смеет прекословить? Где ты, кто может ведать страх? Нам - лишь вершить, что ты решила, Нам - быть с тобой, нам - славословить Твое величие в веках! 1920 ТРЕТЬЯ ОСЕНЬ (1917 - 1920) Вой, ветер осени третьей, Просторы России мети, Пустые обшаривай клети, Нищих вали по пути; Догоняй поезда на уклонах, Где в теплушках люди гурьбой Ругаются, корчатся, стонут, Дрожа на мешках с крупой; Насмехайся горестным плачем, Глядя, как голод, твой брат, То зерно в подземельях прячет, То душит грудных ребят; В городах, бесфонарных, беззаборных, Где пляшет Нужда в домах, Покрутись в безлюдии черном, Когда-то шумном, в огнях; А там, на погнутых фронтах, Куда толпы пришли на убой, Дым расстилай к горизонтам, Поднятый пьяной пальбой! Эй, ветер с горячих взморий, Где спит в олеандрах рай, - Развевай наше русское горе, Наши язвы огнем опаляй! Но вслушайся: в гуле орудий, Под проклятья, под вопли, под гром, Не дружно ли, общею грудью, Мы новые гимны поем? Ты, летящий с морей на равнины, С равнин к зазубринам гор, Иль не видишь: под стягом единым Вновь сомкнут древний простор! Над нашим нищенским пиром Свет небывалый зажжен, Торопя над встревоженным миром Золотую зарю времен. Эй, ветер, ветер! поведай, Что в распрях, в тоске, в нищете, Идет к заповедным победам Вся Россия, верна мечте; Что прежняя сила жива в ней, Что, уже торжествуя, она За собой все властней, все державней Земные ведет племена! 7 октября 1920 К РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ Ломая кольцо блокады, Бросая обломки ввысь, Все вперед, за грань, за преграды Алым всадником - мчись! Сквозь жалобы, вопли и ропот Трубным призывом встает Твой торжествующий топот, Над простертым миром полет. Ты дробишь тяжелым копытом Обветшалые стены веков, И жуток по треснувшим плитам Стук беспощадных подков. Отважный! Яростно прянув, Ты взвил потревоженный прах. Оседает гряда туманов, Кругозор в заревых яитарях. И все, и пророк и незоркий, Глаза обратив на восток, - В Берлине, в Париже, в Нью-Йорке, - Видят твой огненный скок. Там взыграв, там кляня свой жребий, Встречает в смятеньи земля На рассветном пылающем небе Красный призрак Кремля. 4 декабря 1920 ПАРКИ В МОСКВЕ Ты постиг ли, ты почувствовал ли, Что, как звезды на заре, Парки древние присутствовали В день крестильный, в Октябре? Нити длинные, свивавшиеся От Ивана Калиты, В тьме столетий затерявшиеся, Были в узел завиты. И, когда в Москве трагические Залпы радовали слух, Были жутки в ней - классические Силуэты трех старух. То народными пирожницами, То крестьянками в лаптях, Пробегали всюду - с ножницами В дряхлых, скорченных руках. Их толкали, грубо стискивали, Им пришлось и брань испить, Но они в толпе выискивали Всей народной жизни нить. И на площади, - мне сказывали, - Там, где Кремль стоял как цель, Нить разрезав, цепко связывали К пряже - свежую кудель, Чтоб страна, борьбой измученная, Встать могла, добра, легка, И тянулась нить, рассученная Вновь на долгие века! 5 октября 1920 НАМ ПРОБА Крестят нас огненной купелью, Нам проба - голод, холод, тьма, Жизнь вкруг свистит льдяной метелью, День к дню жмет горло, как тесьма. Что ж! Ставка - мир, вселенной судьбы! Наш век с веками в бой вступил. Тот враг, кто скажет: "Отдохнуть бы!" Лжец, кто, дрожа, вздохнет: "Нет сил!" Кто слаб, в работе грозной гибни! В прах, в кровь топчи любовь свою! Чем крепче ветр, тем многозыбней Понт в пристань пронесет ладью. В час бури ропот - вопль измены, Где смерч, там ядра кажут путь. Стань, как гранит, влей пламя в вены, Вдвинь сталь пружин, как сердце, в грудь. Строг выбор: строй, рази - иль падай! Нам нужен - воин, кормчий, страж! В ком жажда нег, тех нам не надо, Кто дремлет, медлит, тот не наш! Гордись, хоть миги жгли б как плети, Будь рад, хоть в снах ты изнемог, Что, в свете молний, мир столетий Иных ты, смертный, видеть мог! 1920 ТОВАРИЩАМ ИНТЕЛЛИГЕНТАМ Инвектива Еще недавно, всего охотней Вы к новым сказкам клонили лица: Уэллс, Джек Лондон, Леру и сотни Других плели вам небылицы. И вы дрожали, и вы внимали, С испугом радостным, как дети, Когда пред вами вскрывались дали Земле назначенных столетий. Вам были любы - трагизм и гибель Иль ужас нового потопа, И вы гадали: в огне ль, на дыбе ль Погибнет старая Европа? И вот свершилось. Рок принял грезы, Вновь показал свою превратность: Из круга жизни, из мира прозы Мы вброшены в невероятность! Нам слышны громы: то - вековые Устои рушатся в провалы; Над снежной ширью былой России Рассвет сияет небывалый. В обломках троны; над каждой грудой Народы видят надпись: "Бренность!" И в новых ликах, живой причудой Пред нами реет современность. То, что мелькало во сне далеком, Воплощено в дыму и в гуле. Что ж вы коситесь неверным оком В лесу испуганной косули? Что ж не спешите вы в вихрь событий - Упиться бурей, грозно-странной? И что ж в былое с тоской глядите, Как в некий край обетованный? Иль вам, фантастам, иль вам, эстетам, Мечта была мила как дальность? И только в книгах да в лад с поэтом Любили вы оригинальность? Февраль и март 1919 Только русский Только русский, знавший с детства Тяжесть вечной духоты, С жизнью взявший, как наследство, Дедов страстные мечты; Тот, кто выпил полной чашей Нашей прошлой правды муть, - Без притворства может к нашей Новой вольности примкнуть! Мы пугаем. Да, мы - дики, Тесан грубо наш народ; Ведь века над ним владыки Простирали тяжкий гнет, - Но когда в толпе шумливой, Слышишь брань и буйный крик, - Вникни думой терпеливой, В новый, пламенный язык. Ты расслышишь в нем, что прежде Не звучало нам вовек: В нем теперь - простор надежде, В нем - свободный человек! Чьи-то цепи где-то пали, Что-то взято навсегда, Люди новые восстали Здесь, в республике труда. Полюби ж в толпе вседневный Шум ее, и гул, и гам, - Даже грубый, даже гневный, Даже с бранью пополам! 1919 МЯТЕЖ (Памяти Эмиля Верхарна как поэта и друга) В одежде красной и черной, Исполин, От земли к облакам Восстающий упорно, Властелин, Диктующий волю векам Необорно, - Мятеж, Ты проходишь по миру, Всегда Светел, свободен и свеж, Как в горном потоке вода. Возьми Пламя пожара, Взбежавшее яро, Как гигантскую лиру; Греми Грохотом рушимых зданий: Аккомпанируй В кровавом тумане Реву толпы, Сокрушая столпы Библиотек, Фронтоны музеев, Одряхлелых дворцов. Ужас посеяв, - Как отравленный дротик, Кинь свой озлобленный зов: "За рабов! Против царей, вельмож, богачей, иереев! Против всех ставленных! За подавленных!" Не все равно ли, Правда иль нет этот зов! Ты полон дыханием воли, Ты силен сознанием власти, Ты - нов. Пусть книги горят на кострах дымно-сизых; Пусть древние мраморы в тогах и в ризах Разбиты на части (Заряды для новых орудий!), Пусть люди, Отдавшие жизнь за свободу народа, У входа Опустелых темниц, Расстреляны, падают ниц С заглушённым криком: "Свобода!" Пусть в шуме Растущих безумий, Под победные крики, - Вползает неслышно грабеж, Бессмысленный, дикий, - Насилье, бесстыдство и ложь. Пусть! Разрушается старое, значит, поднимется новое. Разрываются цепи, значит, будет свободнее. Прочь - готовое, Прошлогоднее, То, что мы знаем давно наизусть! Необорно, В одежде красной и черной, Ты проходишь, Мятеж, Ища свой рубеж, Ты просторы обводишь Глазами пронзительно-шарящими. Тебе, чем другому кому, Известней: Над пожарищами, Над развалинами, Над людьми опечаленными, Над красотой, обрекаемой тлению, - В огне и дыму, - Новой песней, Встанет новой жизни свет! Разрушению - Привет! 1920 СЕРП И МОЛОТ Пусть гнал нас временный ущерб В тьму, в стужу, в пораженья, в голод: Нет, не случайно новый герб Зажжен над миром - Серп и Молот! Мы землю вновь вспоим трудом, Меч вражий будет вновь расколот: Недаром мы, блестя серпом, Взметнули дружно мощный молот. Но смело, мысль, в такие дни, Лети за грань, в планетный холод! Вселенский серп, сев истин жни, Толщь тайн дроби, вселенский молот! Мир долго жил! Довольно лжи! Как в осень, плод поспелый золот. В единый сноп, серп, нас вложи, В единый цоколь скуй нас, молот! Но вечно светом вешних верб Дух человека свеж и молод! Точи для новой жатвы серп, Храни для новой битвы молот! 13 мая 1921 В ТАКИЕ ДНИ Расплавлены устои жизни прежней, Над мировым костром мы - взлет огня. Еще безумней и опять мятежней, Вихрь беспощадных искр, взметай меня! Мечту пронзили миллионы волей, Мысль в зареве бессчетных дум, зорка, - Ломая, строить новый Капитолий, Класть цоколи стен, взмеченных в века! Не пламя ль влито в трепетные жилы? Мой каждый вздох не роковой ли хмель? Содружный труд упорно троит силы, Застлала мглу слепительная цель. Но в эти дни все взнесено в безмерность, Жизнь - от земли в зенит веретено! Желанья - смерч, стальная плаха - верность, Победный лавр и иглы пуль - одно! В святом кругу приветствий и проклятий, Где жезл Судьбы сметает дни и кровь, Язвит целебней серп ночных объятий, Уста к устам смертельней гнет любовь! 1920 РОМАНТИКАМ Вам, удаленным и чуждым, но близким и милым, Вам эти строфы, любимцы отринутых дней! В зеркало месяц виденья бросает Людмилам, С бледным туманом слита вереница теней; С тихой и нежной мечтой о принцессах лилейных, Рыцари едут в лесу за цветком голубым; Жены султанов глядятся в кристальных бассейнах В знойных гаремах, окутанных в сладостный дым. Светлы картины, и чары не страшны; пропитан Воздух великой тоской по нездешней стране! В юности кем этот трепет тоски не испытан, Кто с Лоэнгрином не плыл на волшебном челне? Трезвая правда сожгла ваши чистые дали, С горных высот мы сошли до глубоких низин; С грохотом города стены холодные встали, С дымом фабричным задвигались поршни машин. Вышли другие, могучие силой хотений, Вышли, чтоб рушить и строить на твердой земле, - Но в их упорстве был отзвук и ваших стремлений, В свете грядущего - луч, вас манивший во мгле! Вам, кто в святом беспокойстве восторженно жили, Гибли трагически, смели и петь и любить, Песнь возлагаю на вашей бессмертной могиле: Счастлив, кто страстных надежд здесь не мог утолить. 1920 А. В. ЛУНАЧАРСКОМУ В дни победы, где в вихре жестоком Все былое могло потонуть, Усмотрел ты провидящим оком Над развалом зиждительный путь. Пусть пьянил победителей смелых Разрушений божественный хмель, Ты провидел, в далеких пределах, За смятеньем, конечную цель. Стоя первым в ряду озаренном Молодых созидателей, ты Указал им в былом, осужденном, Дорогие навеки черты. В ослеплении поднятый молот Ты любовной рукой удержал, И кумир Бельведерский, расколот, Не повергнут на свой пьедестал. Ты широко вскрываешь ворота Всем, в ком трепет надежд не погиб, - Чтоб они для великой работы С сонмом радостным слиться могли б, Чтоб под черными громами, в самой Буре мира - века охранить, И вселенского нового храма Адамантовый цоколь сложить. 1920 В ПЕРВЫЙ РАЗ Было? Не знаю. Мальстрёмом крутящим Дни все, что было, сметают на дно. Зельем пьянящим, дышу настоящим, Заревом зорь мир застлало оно. Прошлое сброшу, пустую одежду; Годы - что полки прочитанных книг! Я это - ты, ныне вскинутый, между "Было" и "будет" зажегшийся миг. В первый раз поле весной опьянело, В первый раз город венчала зима, В первый раз, в храмине туч, сине-белой Молнией взрезана плотная тьма! В первый раз, в первый - губ нежная влажность Губы мне жмет, я ловлю в первый раз Грудь на груди вздохов страстных протяжность, Жуть, счастье, муку закинутых глаз. В первый раз мысль, в жгучей зоркости, верит Зовам толпы, с буйствам жизни слита: Строить, крушить, в битву ринуться! Перед Целью веков ниц простерта мечта. Грозы! Любовь! Революция! - С новой Волей влекусь в ваш глухой водомет, Вас в первый раз в песнях славить готовый! Прошлого - нет! День встающий - зовет! 23 ноября 1920 БУДЬ МРАМОРОМ Ты говоришь: ограда меди ратной. Адалис Будь мрамором, будь медью ратной, Но воском, мягким воском будь! Тепло судьбы благоприятной Всем существом умей вдохнуть! Так! не сгорая и не тая, Преображай знакомый лик, Предельный призрак выдвигая, Как свой властительный двойник! Захвачен вихрем ярко-юным, Что в прах свергает алтари, Гори восторженным трибуном, Зов бури вольно повтори! Меж "юношей безумных", вкован В живую цепь, к звену звено, Славь, с неустанностью взволнован, Беспечность, песни и вино! В сойм тайный мудрецами принят, Как древле Пирр в совет царей, Все, что исчезло, все, что минет, Суди всех глубже, всех мудрей! А в поздний час, на ложе зыбком, В пыланье рук включен, как в сеть, - Улыбкой царственной - улыбкам, Мечте - мечтой любви ответь! Являй смелей, являй победней Свою стообразную суть, Но где-то, в глубине последней, Будь мрамором и медью будь! 4 сентября 1920 ОДНО ЛИШЬ Я ль не искал под бурей гибели, Бросая киль в разрез волны, Когда, гудя, все ветры зыбили Вкруг черный омут глубины? Не я ль, смеясь над жизнью старящей, Хранил всех юных сил разбег, Когда сребрил виски товарищей, Губя их пыл, предсмертный снег? Ах, много в прошлом, листья спадшие, Друзей, любовниц, книг и снов! Но вновь в пути мне братья младшие Плели венки живых цветов. За кругом круг сменив видения, Я к новым далям страсть донес, Пью грозы дней земных, не менее, Чем прежде, пьян от нежных слез. К чему ж судьбой, слепой прелестницей, В огне и тьме я был храним, И долгих лет спиральной лестницей В блеск молний вышел, невредим? Одно лишь знаю: дальше к свету я Пойду, громам нежданным рад, Ловя все миги и не сетуя, Отцветший час бросать назад. 9 января 1921 ИЗ СБОРНИКА "МИГ" СМОТРЕТЬ В БЫЛОЕ Смотреть в былое, видеть все следы, Что в сушь песка вбивали караааны В стране без трав, без крыш и без воды, Сожженным ветром иль миражем пьяны; Припоминать, как выл, свистя, самум, Меня слепя, ломая грудь верблюду, И, все в огне, визжа сквозь душный шум, Кривлялись джинны, возникали всюду; Воссоздавать нежданный сон, оаз, Где веер пальм, где ключ с душой свирели И где, во мгле, под вспышкой львиных глаз, Проснешься, когти ощущая в теле! Смотреть вперед и видеть вновь пески, Вновь путь в пустыне, где желтеют кости. Уже не кровь, года стучат в виски, И зной и смерть слились в последнем тосте. Но, сжав узду, упорно править ход, Где холм не взрезан скоком туарега, Опять, еще, где океан ревет, - В лед волн соленых ринуться с разбега! 17 января 1921 ГРУЗ Книг, статуй, гор, огромных городов, И цифр, и формул груз, вселенной равный, Всех опытов, видений всех родов, Дней счастья, мигов скорби своенравной, И слов, любовных снов, сквозь бред ночей, Сквозь пламя рук, зов к молниям бессменным, Груз, равный вечности в уме! - на чьей Груди я не дрожал во сне надменном? Стон Клеопатр, вздох Федр, мечты Эсфирей, Не вы ль влились, - медь в память, - навсегда! Где фильмы всей земли кружат в эфире, Еще звучат, поют векам - их "да"! Взношу лицо; в окно простор звездистый, Плечо к плечу, вздох нежный у виска. Миг, новый миг, в упор былых вгнездись ты! Прибой швырнул на берег горсть песка. Сбирай в пригоршни книги, жизни, сны, - Своих Голландии в гул морской плотины, - Вбирай в мечты все годы, - с крутизны Семи холмов покорный мир латины! А им, а тем, кто в буйстве ветра ниц Клонились, лица - "Страшный суд" Орканий, Им - в счет слепот иль - в ряд цветных страниц; Горсть на берег, лот в груз живых сверканий! 10 октября 1921 ГРЯДУЩИЙ ГИМН Солнце летит неизмерной орбитой, Звезды меняют шеренгами строй. Что ж, если что-то под солнцем разбито? Бей, и удары удвой и утрой! Пал Илион, чтобы славить Гомеру! Распят Христос, чтобы Данту мечтать! Правду за вымысел! меру за меру! Нам ли сказанья веков дочитать! Дни отбушуют, и станем мы сами Сказкой, виденьем в провале былом. Кем же в столетья войдем? голосами Чьими докатится красный псалом? Он, нам неведомый; встанет, почует Истину наших разорванных дней, То, что теперь лишь по душам кочует, Свет, что за далью полней и видней. Станут иными узоры Медведиц, Станет весь мир из машин и из воль. Все ж из былого, поэт-сердцеведец, Гимн о былом - твой - восславить позволь! Ноябрь 1921 ОКТЯБРЬ 1917 ГОДА Есть месяцы, отмеченные Роком В календаре столетий. Кто сотрет На мировых скрижалях иды марта, Когда последний римский вольнолюбец Тирану в грудь направил свой клинок? Как позабыть, в холодно-мглистом полдне, Строй дерзких, град картечи, все, что слито С глухим четырнадцатым декабря? Как знамена, кровавым блеском реют Над морем Революции Великой Двадцатое июня, и десятый День августа, и скорбный день - брюмер. Та ж Франция явила два пыланья - Февральской и июльской новизны. Но выше всех над датами святыми, Над декабрем, чем светел пятый год, Над февралем семнадцатого года, Сверкаешь ты, слепительный Октябрь, Преобразивший сумрачную осень В ликующую силами весну, Зажегший новый день над дряхлой жизнью И заревом немеркнущим победно Нам озаривший правый путь в веках! 1920 ОКЛИКИ Четвертый Октябрь Окликаю Коршуна в пустыне: - Что летишь, озлоблен и несмел? - "Кончен пир мой! более не стынет Труп за трупом там, где бой гремел!" Окликаю Волка, что поводит Сумрачно зрачками: - Что уныл? - "Нет мне места на пустом заводе: Утром колокол на нем звонил". Окликаю Ветер: - Почему ты Вой ведешь на сумрачных ладах? - "Больше мне нельзя в годину смуты Раздувать пожары в городах!" Окликаю Зиму: - Эй, старуха! Что твоя повисла голова? - "Плохо мне! Прикончена разруха, Всюду мне в лицо трещат дрова". Чу! гудок фабричный! Чу! взывают Свистом, пролетая, поезда. Красные знамена обвивают Русь былую, словно пояса. Что грозило, выло и рычало, Все притихло, чуя пятый год. Люди, люди! Это лишь начало, Октября четвертого приход! Из войны, из распрь и потрясений Все мы вышли к бодрому труду; Мы куем, справляя срок весенний, Новой жизни новую руду. Кто трудился, всяк на праздник прошен! Путь вперед - роскошен и широк. Это - зов, что в глубь столетий брошен, Это - наше право, это - рок! 25 - 30 октября 1921 СОВЕТСКАЯ МОСКВА Все ж, наклонясь над пропастью, В века заглянув, ты, учитель, Не замрешь ли с возвышенной робостью, И сердце не полней застучит ли? Столетья слепят Фермопилами, Зеркалами жгут Архимеда, Восстают, хохоча, над стропилами Notre-Dame безымянной химерой; То чернеют ужасом Дантовым, То Ариэлевой дрожат паутиной, То стоят столбом адамантовым, Где в огне Революции - гильотина. Но глаза отврати: не заметить ли Тебе - тот же блеск, здесь и ныне? Века свой бег не замедлили, Над светами светы иные. Если люди в бессменном плаваньи, Им нужен маяк на мачте! Москва вторично в пламени, - Свет от англичан до команчей! 13 ноября 1921 ИЗ СБОРНИКА "ДАЛИ" КРАСНОЕ ЗНАМЯ Красное знамя, весть о пролетариате, Извиваясь кольцом, Плещет в голубые провалы вероятия Над Кремлевским дворцом; И новые, новые, странные, дикие Поют слова. Древним ли призракам, Мойрам ли, Дике ли, Покорилась Москва? Знаю и не узнаю знакомого облика: Все здесь иным. Иль, как в сказке, мы все выше леса до облака Вознесены? Здравствуй же, племя, вскрывающее двери нам В век впереди! Не скоро твой строй тараном уверенным Судьба разредит! Лишь гром над тобой, жизнь еще не воспетая, Свой гимн вопил, Но с богами бессмертье - по слову поэта - я Заживо пил. Волшебной водой над мнимой усталостью Плеснули года. Что-нибудь от рубцов прежних ран осталось ли? Грудь молода. С восторгом творчества, под слепыми циклонами, Мечту сливать И молодость в губы губами неуклонными Целовать. 24 марта 1922 ПРИНЦИП ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ Первозданные оси сдвинуты Во вселенной. Слушай: скрипят! Что наш разум зубчатый? - лавину ты Не сдержишь, ограды крепя. Для фараоновых радужных лотосов Петлицы ли фрака узки, Где вот-вот адамант Leges motus'oв1 Ньютона - разлетится в куски! И на сцену - венецианских дожей ли, Если молнии скачут в лесу! До чего, современники, мы дожили: Самое Время - канатный плясун! Спасайся, кто может! - вопль с палубы, Шлюпки спускай! - Вам чего ж еще? Чтоб треснул зенит и упало бы Небо дырявым плащом? Иль колеса в мозгу так закручены, Что душат и крики и речь, И одно вам - из церкви порученный Огонек ладонью беречь! 1 законов движения (лат.). 15 марта 1922 МОЛОДОСТЬ МИРА Нет! много ли, мало, чем бы ты вымерил Все, что в тысячелетия, как в пропасть упало, - Материки, что исчезли, расы, что вымерли, От совета Лемуров до совета в Рапалло? Имена персеидами падают в памяти, Царей, полководцев, ученых, поэтов. Но далеко ль еще по тем же тропам идти, Набирая в ненужный запас то и это? На пути библиотеки стоят цитаделями, Лагерями - архивы, загражденьем - музеи. Вдребезги грудь о песни к Делии, Слеп от бомб риккертианства, глух от древних Тезеев. Но океаны поныне кишат протоплазмами, И наш радий в пространствах еще не растрачен, И дышит Земля земными соблазнами, В мириадах миров всех, быть может, невзрачней. А сколько учиться, - пред нами букварь еще! Ярмо на стихии наложить не пора ли, Наши зовы забросить на планету товарищу, Шар земной повести по любой спирали? Человек! свои мерки опять переиначь! а то Уронишь афишу, озадаченный зритель! Человечеством в жизни ныне не начата ль? Лишь вторая глава там, в Санта-Маргарите? 1 мая 1922 НАД КАРТОЙ ЕВРОПЫ 1922 г. Встарь, исчерченная карта Блещет в красках новизны - От былых Столбов Мелькарта До Колхидской крутизны. Кто зигзаги да разводы Рисовал здесь набело? Словно временем на своды Сотню трещин навело. Или призрачны седины Праарийских стариков, И напрасно стяг единый Подымался в гарь веков? Там, где гений Александра В общий остров единил Край Перикла, край Лисандра, Царства Милий, древний Нил? Там, где гордость Газдрубала, Словно молотом хрусталь, Беспощадно разрубала Рима пламенная сталь? Там, где папы громоздили Вновь на Оссу Пелион? Там, где огненных идиллий Был творцом Наполеон? Где мечты? Везде пределы, Каждый с каждым снова враг; Голубь мира поседелый Брошен был весной в овраг. Это - Крон седобородый Говорит веками нам: Суждено спаять народы Только красным знаменам. 26 марта 1922 ЗАГАДКА СФИНКСА Зеленый шарик, зеленый шарик, Земля, гордиться тебе не будет ли? Морей бродяги, те, что в Плюшаре, Покрой простора давно обузили. Каламбур Колумба: "II mondo росо" 1 - Из скобок вскрыли, ах, Скотт ли, Пири ли! Кто в звезды око вонзал глубоко, Те лишь ладони рук окрапивили. Об иных вселенных молча гласят нам Мировые войны под микроскопами, Но мы меж ними - в лесу лосята, И легче мыслям сидеть за окопами. Кто из ученых жизнь создал в тигле? Даст каждый грустно ответ: "О, нет! не я!" За сто столетий умы постигли ль Спиралей пляску, пути планетные? Все в той же клетке морская свинка, Все новый опыт с курами, с гадами. Но, пред Эдипом загадка Сфинкса, Простые числа все не"разгаданы. 1 Мир мал (итал.) 1921 - 1922 НОВЫЙ СИНТАКСИС Язык изломан? Что ж! - глядите: Слова истлевшие дотла. Их разбирать ли, как Эдите На поле Гастингском тела? Век взвихрен был; стихия речи Чудовищами шла из русл, И ил, осевший вдоль поречий, Шершавой гривой заскорузл. Но так из грязи черной встали Пред миром чудеса Хеми, И он, как шлак в Иоахимстале, - Целенье долгих анемий. В напеве первом пусть кричащий Звук: то забыл про немоту Сын Креза, то в воскресшей чаще Возобновленный зов "ату!". Над Метценжером и Матиссом Пронесся озверелый лов, - Сквозь Репина к супрематистам, От Пушкина до этих слов. 1922 СТИХИ О ГОЛОДЕ "Умирают с голода, Поедают трупы, Ловят людей, чтоб их съесть, на аркан!" Этого страшного голоса Не перекричат никакие трубы, Ни циклон, ни самум, ни оркан! Люди! люди! Ты, все человечество! Это ли не последний позор тебе? После прелюдий Войн и революций На скрижалях земли он увековечится! Перед вашей святыней Не лучше ли вам кричать гильотине: Прямо нас всех по аорте бей! Как? Тысячелетия прошли с тех пор, Как человек посмел взглянуть в упор В лицо природы, как халдей назначил Пути планет и эллин мерить начал Просторы неба; мы ль не пьяны тем, Что в наших книгах сотни тысяч тем, Что, где ни подпись, всюду - многознайки, Что мотор воет в берег Танганайки, Бипланы странствуют, как строй гусят, И радио со всех галет гудят! Однако! Наша власть над стихиями - где ж она? "Пи" исчислено до пятисотого знака, Любая планета в лабораториях свешена, Комариные нервы исчислил анатом, Мы разложили атом. Но вот - от голода обезумевший край, Умирает, людоедствует, Мать подымает на сына руку; А ученый ученому мирно наследствует, Определяет пыльцу апатура. Кто там! бог! или рок! иль натура! Карай Эту науку! Как! Ужели истину всех мудрецов земли. Как вихри пыль, столетья размели? Том на тома, играли лишь в бирюльки Филологи, твердя о древней люльке, Где рядом спал ариец и семит, Монгол, и тюрк, и раб от пирамид? Как! все народы, в единеньи страстном, Не стали братьями на этот раз нам? И кто-то прокричал, вслух всем векам: "Полезна ль помощь русским мужикам?" Да! Стелется сизым туманом все та же Вражда Там, где нам предлагают стажи! Лишь немногие выше нее, - Над болотами Чимборазо! - Нет, не все знали, что мир гниет, До этого раза! Но пусть Там, с Запада, набегает облава; Пусть гончих не счесть, Пусть подвывает рог ловчего! Тем, кто пришел на помощь к нам, - слава! Им, в истории, - честь! Но мы не примем из лукавых слов ничего! Мы сами, под ропот вражды и злорадства, Переживем лихолетье! Все же заря всемирного братства Заблестит, - из пещеры руда! - Но дано заалеть ей Лишь под знаменем красным - Труда! 1922 ИЗ СБОРНИКА "МЕА" [Спеши (лат.).] МАГИСТРАЛЬ Были лемуры, атланты и прочие. Были Египты, Эллады и Рим. Варвары, грузы империй ворочая, Лишь наводили на мир новый грим. Карты пестрели потом под феодами, - Чтоб королям клочья стран собирать. Рушились троны и крепли. И одами Славили музы борьбу, рать на рать. Царства плотились в Союзы, в Империи, Башнями строя штыки в высоту. Новый бой шел за земные артерии. Азию, Африку, все - под пяту. Труд поникал у машин и над нивами. Армии шли - убивать, умирать. Кто-то, чтоб взять всю добычу, ленивыми Пальцами двигал борьбу, рать на рать. Было так, длилось под разными флагами, С Семирамиды до Пуанкаре. Кто-то, засев властелином над благами, Тесно сжимал роковое каре. Небо сияло над гордыми, зваными. Жизнь миллионов плелась в их руках. Но - ветер взвыл над людскими саваннами, Буря, что издавна тлела в веках. И грань легла меж прошлым и грядущим, Отмечена, там, где-то, дата дат: Из гроз последних лет пред миром ждущим, Под красным стягом встал иной солдат. Мир раскололся на две половины: Они и мы! Мы - юны, скудны, - но В века скользим с могуществом лавины, И шар земной сплотить нам суждено! Союз Республик! В новой магистрали Сольют свой путь все племена Европ, Америк, Азии, Африк и Австралии, Чтоб скрыть в цветах былых столетий гроб. 20 - 25 января 1924 ПОСЛЕ СМЕРТИ В. И. ЛЕНИНА Не только здесь, у стен Кремля, Где сотням тысяч - страшны, странны, Дни без Вождя! нет, вся земля, Материки, народы, страны, От тропиков по пояс льда, По всем кривым меридианам, Все роты в армий труда, Разрозненные океаном, - В тревоге ждут, что будет впредь, И, может быть, иной - отчаян: Кто поведет? Кому гореть, Путь к новой жизни намечая? Товарищи! Но кто был он? - Воль миллионных воплощенье! Веков закрученный циклон! Надежд земных осуществленье! Пусть эти воли не сдадут! Пусть этот вихрь все так же давит! Они нас к цели доведут, С пути не сбиться нас - заставят! Но не умалим дела дел! Завета трудного не сузим! Как он в грядущее глядел, Так мир сплотим и осоюзим! Нет "революций", есть - одна: Преображенная планета! Мир всех трудящихся! И эта Задача - им нам задана! 28 января 1924 ЛЕНИН Кто был он? - Вождь, земной Вожатый Народных воль, кем изменен Путь человечества, кем сжаты В один поток волны времен. Октябрь лег в жизни новой эрой, Властней века разгородил, Чем все эпохи, чем все меры, Чем Ренессанс и дни Аттил. Мир прежний сякнет, слаб и тленен; Мир новый - общий океан - Растет из бурь октябрьских: Ленин На рубеже, как великан. Земля! зеленая планета! Ничтожный шар в семье планет! Твое величье - имя это, Меж слав твоих - прекрасней нет! Он умер; был одно мгновенье В веках; но дел- его объем Превысил жизнь, и откровенья Его - мирам мы понесем. 25 января 1924 У КРЕМЛЯ По снегу тень - зубцы и башни; Кремль скрыл меня, - орел крылом; Но город-миф - мой мир домашний, Мой кров, когда вне - бурелом. С асфальтов Шпре, с Понтийских топий, С камней, где докер к Темзе пал, Из чащ чудес - земных утопий, - Где глух Гоанго, нем Непал, С лент мертвых рек Месопотамии, Где солнце жжет людей, дремля, Бессчетность глаз горит мечтами К нам, к стенам Красного Кремля! Там - ждут, те - в гневе, трепет - с теми; Гул над землей метет молва, И, зов над стоном, светоч в темень, - С земли до звезд встает Москва! А я, гость лет, я, постоялец С путей веков, здесь дома я; Полвека дум нас в цепь спаяли, И искра есть в лучах - моя. Здесь полнит память все шаги мне, Здесь, в чуде, я - абориген, И я, храним, звук в чьем-то гимне, Москва! в дыму твоих легенд. 11 декабря 1923 ЗСФСР Планеты и Солнце: Союз и Республики строем. Вождь правит ряды, он их двоит и троит. Вот на дальней орбите сбираются в круг сателлиты. Не малые ль зерна в могучий шар слиты? Где уже притяженье иных, нам почти чуждых сфер, Новый мир засветился: Зэ-эс-эф-эс-эр. Как много в немногом! От отмелей плоских, где Каспий Вышкам с нефтью поет стародавние сказки, За скалы Дарьяла, где, в вихре вседневных истерик, О старой Тамаре рыдальствует Терек, До стран, где, былыми виденьями тешиться рад, Глядит к Алагязе седой Арарат! Как много! И сколько преданий! От дней Атлантиды Несут откровенья до нас яфетиды; Здесь - тень диадохов! там - римских провинций границы! Там длань Тамерлана и бич его снится! И снова тут сплочен, в проломе всемирных ворот, К труду и надеждам свободный народ. Привет племенам, что века и века враждовали, Но вызваны к жизни в великом развале Империй и царств! Вы звездой загорелись на сфере! Вы - силы земли! Вы - кровь нови! И верим: Путь один держит к свету из древних пещер и трясин Абхазец и тюрк, армянин и грузин! 19 января 1924 ШТУРМ НЕБА Сдвинь плотно, память, жалюзи! Миг, стань как даль! как мир - уют! Вот - майский день; над Жювизи Бипланы первые планируют. Еще! Сквозь книги свет просей, Тот, что мутнел в каррарском мраморе! Вот - стал на скат, крылат, Персей; Икар воск крыльев сеет на море. Еще! Гуди, что лук тугой, Любимцев с тьмы столетий кликая! Бред мудрых, Леонард и Гойй: "Вскрылит, взлетит птица великая. " Еще! Всех бурь, всех анархий Сны! все легенды Атлантидины! Взнести скиптр четырех стихий, Идти нам, людям, в путь неиденкый! И вдруг - открой окно. Весь день Пусть хлынет, ранней мглой опудренный; Трам, тротуар, явь, жизнь везде, И вот - биплан над сквером Кудрина. Так просто! Кинув свой ангар, Зверь порскает над окским берегом; И, где внизу черн кочегар, Бел в синеве, летя к Америкам. Границы стерты, - с досок мел! Ввысь взвив, незримыми лианами Наш век связать сумел, посмел Круг стран за всеми океанами. Штурм неба! Слушай! Целься! Пли! "Allons, enfants" 1. - "Вставай. " и "Cа ira" 2. Вслед за фарманом меть с земли В зыбь звезд, междупланетный аэро! 7 июня 1923 1 Идем, сыны (франц.). 2 Это будет! (франц.) МИР ЭЛЕКТРОНА Быть может, эти электроны - Миры, где пять материков, Искусства, знанья, войны, троны И память сорока веков! Еще, быть может, каждый атом - Вселенная, где сто планет; Там всё, что здесь, в объеме сжатом, Но также то, чего здесь нет. Их меры малы, но все та же Их бесконечность, как и здесь; Там скорбь и страсть, как здесь, и даже Там та же мировая спесь. Их мудрецы, свой мир бескрайный Поставив центром бытия, Спешат проникнуть в искры тайны И умствуют, как ныне я; А в миг, когда из разрушенья Творятся токи новых сил, Кричат, в мечтах самовнушенья, Что бог свой светоч загасил! 13 августа 1922 КАК ЛИСТЬЯ В ОСЕНЬ "Как листья в осень. " - вновь слова Гомера. Жить, счет ведя, как умирают вкруг. Так что ж ты, жизнь? - чужой мечты химера? И нет устоев, нет порук! Как листья в осень! Лист весенний зелен; Октябрьский желт; под рыхлым снегом - гниль. Я - мысль! я - воля. С пулей или зельем Встал враг. Труп и живой - враги ль? Был секстильон; впредь будут секстильоны. Мозг - миру центр; но срезан луч лучом. В глазет - грудь швей, в свинец - Наполеоны! Грусть обо всех - скорбь ни об чем! Так сдаться? Нет! Ум не согнул ли выи Стихий? узду не вбил ли молньям в рот? Мы жаждем гнуть орбитные кривые, Земле дав новый поворот. Так что ж не встать бойцом, смерть, пред тобой нам, С природой власть по всем концам двоя? Ты к нам идешь, грозясь ножом разбойным; Мы - судия, мы - казнь твоя. Не листья в осень, праздный прах, который Лишь перегной для свежих всходов, - нет! Царям над жизнью, нам, селить просторы Иных миров, иных планет! 6 января 1924 ХВАЛА ЗРЕНИЮ Зелен березами, липами, кленами, Травами зелен, в цветах синь, желт, ал, В облаке жемчуг с краями калеными, В речке сапфир, луч! вселенский кристалл! В воздухе, в вольности, с волнами, смятыми В песне, в бубенчике, в шелесте нив; С зыбью, раскинутой тминами, мятами, Сеном, брусникой; где, даль осенив, Тучка нечаянно свежестью с нежностью Зной опознала, чтоб скрыться скорей; Где мед и дыня в дыханьи, - над внешностью Вечной, над призраком сущностей, - рей! Вкус! осязанье! звук! запах! - над слитыми В музыку, свет! ты взмыл скиптром-смычком: Радугой режь - дни, ночь - аэролитами, Вой Этной ввысь, пой внизу светлячком! Слышать, вкусить, надышаться, притронуться - Сладость! но луч в лучшем! в высшем! в святом! Яркость природы! Земля! в сказках "трон отца"! Быть с тобой! взять тебя глазом! все в том! 26 июля 1922 НЕ ПАМЯТЬ. Как дни тревожит сон вчерашний, Не память, - зов, хмельней вина, - Зовет в поля, где комья пашни Бьет в плуг, цепляясь, целина. Рука гудит наследьем кровным - Сев разметать, в ладонь собрав, Цеп над снопом обрушить; ровным Размахом срезать роскошь трав. Во мне вдруг вздрогнет доля деда, Кто вел соху под барский бич. И (клич сквозь ночь!) я снова, где-то, - Всё тот же старый костромич. И с солнцем тают (радуг льдины!) Витражи стран, кулисы книг: Идет, вдоль всей земли единый, Русь, твой синеющий сошник! Мужичья Русь! Там, вне заводов, Без фабрик, - обреченный край, Где кроет бор под бурей сводов, Где домовой прет спать в сарай, - Как ты в мечты стучишь огнивом? Не память, - зов, хмельней вина, - К стогам снегов, к весенним нивам, Где с Волгой делит дол Двина! 30 сентября 1923 ВАРИАЦИИ, НА ТЕМУ "МЕДНОГО ВСАДНИКА" Над омраченным Петроградом Дышал ноябрь осенним хладом. Дождь мелкий моросил. Туман Все облекал в плащ затрапезный. Все тот же медный великан, Топча змею, скакал над бездной. Там, у ограды, преклонен, Громадой камня отенен, Стоял он. Мыслей вихрь слепящий Летел, взвивая ряд картин, - Надежд, падений и годин. Вот - вечер; тот же город спящий, Здесь двое под одним плащом Стоят, кропимые дождем, Укрыты сумрачным гранитом, Спиной к приподнятым копытам. Как тесно руки двух слиты! Вольнолюбивые мечты Спешат признаньями меняться; Встает в грядущем день, когда Народы мира навсегда В одну семью соединятся. Но годы шли. Другой не тут. И рати царские метут Литвы мятежной прах кровавый Под грозный зов его стихов. И заглушат ли гулы славы Вопль здесь встающих голосов, Где первой вольности предтечи Легли под взрывами картечи! Иль слабый стон, каким душа Вильгельма плачет с Иртыша! А тот же, пристально-суровый Гигант, взнесенный на скале! Ужасен ты в окрестной мгле, Ты, демон площади Петровой! Виденье призрачных сибилл, В змею - коня копыта вбил, Уздой железной взвил Россию, Чтоб двух племен гнев, стыд и страх, Как укрощенную стихию, Праправнук мог топтать во прах! Он поднял взор. Его чело К решетке хладной прилегло, И мыслей вихрь вскрутился, черный, Зубцами молний искривлен. "Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!" - Так думал он. И сквозь безумное мечтанье, Как будто грома грохотанье, Он слышал топот роковой. Уже пуста была ограда, Уже скакал по камням града - Над мутно плещущей Невой - С рукой простертой Всадник Медный. Куда он мчал слепой порыв? И, исполину путь закрыв, С лучом рассвета, бело-бледный, Стоял в веках Евгений бедный. 28 октября 1923 МЫСЛЕННО, ДА! Мысленно, да! но с какой напряженностью Сквозь окна из книг озираем весь мир мы! Я пластался мечтой над огромной сожженностью Сахары, тонул в знойных зарослях Бирмы; Я следил, веки сжав, как с руки краснокожего, Вся в перьях, летя, пела смерти вестунья; Я слушал, чтоб в строфы влить звука похожего Твой грохот, твой дым, в твердь, Мози-оа-Тунья! Сто раз, нет, сто сотен, пока свое пол-лица Земля крыла в сумрак, - покой океанам! - Я белкой метался к полюсу с полюса, Вдоль всех параллелей, по всем меридианам. Все хребты твои знаю, все пропасти в кратерах, Травы всяческих памп, всех Мальстрёмов содомы: Мой стимер, где б ни был, - в знакомых фарватерах, Мой авто - всюду гость, мой биплан - всюду дома! И как часто, сорван с комка зеленого, Той же волей взрезал я мировое пространство, Спеша по путям светодня миллионного, Чтоб хоры светил мне кричали: "Постранствуй!" И с Марса, с Венеры, с синего Сирия Созерцал, постигал жизнь в кругу необъятном, Где миг мига в веках - наш Египет - Ассирия, А "я" - электрон, что покинул свой атом! 8 июля 1923 ДВА КРЫЛА После тех самых путей и перепутий, Мимо зеркала теней, все напевы в мечтах, Под семицветием радуги медля в пышном приюте, Где девятой Каменой песнь была начата, - Я роком был брошен, где миг всегда молод, Где опыты стали - не к часу, в тени, Где дали открыты на море, на молы, - В такое безумье, в такие дни. Здесь была наша встреча; но разные видения За собой увлекали мы с разных дорог: Рим и мир миновал я, ты - первое предупреждение Объявляла, вступая в жизнь едва на порог. Но в оклике ль коршунов, в орлем ли клекоте Мы подслушали оба соблазн до высот, Словно оба лежали мы, у стремнины, на локте, и Были оба бездетны, как стар был Казот. И в бессмертности вымысла, и в сутолоке хлопотной, И где страсть Евредику жалит из трав, Ты - моя молодость, я - твоя опытность, Ты - мне мать и любовница, я - твой муж и сестра. Два крыла мощной птицы, мы летим над атоллами К тем граням, где Полюс льды престольно простер И над полыми глубями в небе полное полымя Бродит, весть от планеты к планетам, в простор! 24 марта 1923 ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ Пятьдесят лет - пятьдесят вех; пятьдесят лет - пятьдесят лестниц; Медленный всход на высоту; всход на виду у сотен сплетниц. Прямо ли, криво ли лестницы прыгали, под ветром, под ношей ли, - ярусы множились, Узкие дали вдруг вырастали, гор кругозоры низились, ожили. Где я? - высоко ль? - полвека - что цоколь; что бархат - осока низинных болот. Что здесь? - не пьяны ль молчаньем поляны, куда и бипланы не взрежут полет? Пятьдесят лет - пятьдесят вех; пятьдесят лет - пятьдесят всходов, Что день, то ступень, и стуки минут - раздумья и труд, год за годом. Вышина. Тишина. Звезды - весть. Но ведь знаю, День за днем будет объем шире, и есть - даль иная! Беден мой след! ношу лет знать - охоты нет! ветер, непрошен ты! Пусть бы путь досягнуть мог до больших границ, прежде чем ниц ринусь я, сброшенный! Пятьдесят лет - пятьдесят вех; пятьдесят лет - пятьдесят лестниц. Еще б этот счет! всход вперед! и пусть на дне - суд обо мне мировых сплетниц! 27 ноября, 15 декабря 1923 СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ РЕВОЛЮЦИЯ Что такое революция? - Буря, Ураган, вырывающий с корнем Столетние кедры, Освежающий недра Воздухом горним, - Оживляющий все ураган, Крушащая многое буря! Бог. Саваоф, Что, брови нахмуря, Просторы лесов Для новых семян, Для посевов грядущих Расчищает дыханием уст всемогущих! Революция - буря. Она Над океаном Летит ураганом, Разметая воды до дна, И горе Судам, Застигнутым в море! Там Огромный дреднот и ничтожная шлюпка Одинаково хрупки, Там Для тысяч раскрыты могилы, Там никто Не предвидит судьбы: все - слепые! Что Наши ничтожные силы Пред волей стихии! Революция - буря. * * * Народные вожди! вы - вал, взметенный бурей И ветром поднятый победно в вышину. Вкруг - неумолчный рев, крик разъяренных фурий, Шум яростной волны, сшибающей волну; Вкруг - гибель кораблей: изломанные снасти, Обломки мачт и рей, скарб жалкий, и везде Мельканье чьих-то тел - у темных сил во власти, Носимых горестно на досках по воде! И видят, в грозный миг, глотая соль, матросы, Как вал, велик и горд, проходит мимо них, Чтоб грудью поднятой ударить об утесы И дальше путь пробить для вольных волн морских! За ним громады волн стремятся, и покорно Они идут, куда их вал влечет идти: То губят вместе с ним под твердью грозно-черной, То вместе с ним творят грядущему пути. Но, морем поднятый, вал только морем властен, Он волнами влеком, как волны он влечет, - Так ты, народный вождь, и силен и прекрасен, Пока, как гребень волн, несет тебя - народ! 1918 * * * Слепой циклон, опустошив Селенья и поля в отчизне, Уходит вдаль. Кто только жив, С земли вставай для новой жизни! Тела разбросаны вокруг. Не время тосковать на тризне! Свой заступ ладь, веди свой плуг, - Пора за труд - для новой жизни! Иной в час бури был не смел: Что пользы в поздней укоризне? Сзывай работать всех, кто цел, - Готовить жатву новой жизни! Судьба меняет часто вид, Лукавой женщины капризней, И.ярче после гроз горит В лазури солнце новой жизни! На души мертвые людей Живой водой, как в сказке, брызни: Зови! буди! Надежды сей! Сам верь в возможность новой жизни. 1918 * * * И утлый челн мой примет вечность В неизмеримость черных вод. Vrbi et Orbi Пора! Склоняю взор усталый: Компас потерян, сорван руль, Мой утлый челн избит о скалы. В пути я часто ведал шквалы, Знал зимний ветер одичалый, Знал, зноем дышащий, июль. Давно без карты и магнита Кручусь в волнах, носим судьбой, И мой маяк - звезда зенита. Но нынче - даль туманом скрыта, В корму теченье бьет сердито, И чу! вдали гудит прибой. Что там? Быть может, сны лагуны Меня в атолле тихом ждут, Где рядом будут грезить шкуны? Иль там, как сумрачные струны, Стуча в зубчатый риф, буруны Над чьей-то гибелью взревут? Не все ль равно! Давно не правлю, Возьмусь ли за весло теперь, Вновь клочья паруса поставлю? Нет! я беспечность в гимне славлю, Я полюбил слепую травлю, Где вихрь - охотник, сам я - звер,ь. Мне сладостно, не знать, что будет, Куда влечет меня мой путь. Пусть прихоть бури плыть принудит - Опять к бродячим дням присудит Иль в глуби вечных вод остудит В борьбе измученную грудь! Пора! спеши, мой челн усталый! Я пристань встречу ль? утону ль? - Пою, припав на борт, про скалы, Про все, что ведал я, про шквалы, Про зимний ветер одичалый, Про, зноем дышащий, июль! 15 марта 1919 ТРУД В мире слов разнообразных, Что блестят, горят и жгут, - Золотых, стальных, алмазных, - Нет священней слова: "Труд!" Троглодит стал человеком В тот заветный день, когда Он сошник повел к просекам, Начиная круг труда. Все, что пьем мы полной чашей, В прошлом создано трудом: Все довольство жизни нашей, Все, чем красен каждый дом. Новой лампы свет победный, Бег моторов, поездов, Монопланов лет бесследный, Все - наследие трудов! Все искусства, знанья, книги - Воплощенные труды! В каждом шаге, в каждом миге Явно видны их следы. И на место в жизни право Только тем, чьи дни - в трудах: Только труженикам - слава, Только им - венок в веках! Но когда заря смеется, Встретив позднюю звезду, - Что за радость в душу льется Всех, кто бодро встал к труду! И, окончив день, усталый, Каждый щедро награжден, Если труд, хоть скромный, малый, Был с успехом завершен! 1919 * * * Что день, то сердце все усталей Стучит в груди; что день, в глазах - Тусклей наряд зеленых далей И шум и смутный звон в ушах; Все чаще безотчетно давит, Со дна вставая, душу грусть, И песнь, как смерть от дум избавит, Пропеть я мог бы наизусть. Так что ж! Еще работы много, И все не кончен трудный путь. Веди ж вперед, моя дорога, Нет, все не время - отдохнуть! И под дождем лучей огнистых, Под пылью шумного пути Мне должно, мимо рощ тенистых, С привала на привал идти. Не смею я припасть к фонтану, Чтоб освежить огонь лица, Но у глухой судьбы не стану Просить пощады, - до конца! Путем, мной выбранным однажды, Без ропота, плетясь, пойду И лишь взгляну, томясь от жажды, На свежесть роз в чужом саду. 1919 * * * Я доживаю полстолетья, И на событья все ясней Могу со стороны смотреть я, Свидетель отошедших дней. Мое мечтательное детство Касалось тех далеких лет, Когда, как светлое наследство, Мерцал "Реформ" прощальный свет. И, мальчик, пережил, как быль, я Те чаянья родной земли, Что на последние усилья В день марта первого ушли. Потом упала ризой черной На всю Россию темнота, Сдавила тяжко и позорно Всех самовластия пята. Я забывал, что снилось прежде, Я задыхался меж других, И верить отвыкал надежде, И мой в неволе вырос стих. О, как забилось сердце жадно, Когда за ужасом Цусим Промчался снова вихрь отрадный И знамя красное за ним! Но вновь весы судьбы качнулись, Свободы чаша отошла. И цепи рабства протянулись, И снова набежала мгла. Но сердце верило. И снова Гром грянул, молнии зажглись, И флаги красные сурово Взвились в торжественную высь. Простой свидетель, не участник, Я ждал, я верил, я считал. 1919 * * * Великое вблизи неуловимо, Лишь издали торжественно оно, Мы все проходим пред великим мимо И видим лишь случайное звено. * * * Я вырастал в глухое время, Когда весь мир был глух и тих. И людям жить казалось в бремя, А слуху был не нужен стих. Но смутно слышалось мне в безднах Невнятный гул, далекий гром, И топоты копыт железных, И льдов тысячелетних взлом. И я гадал: мне суждено ли Увидеть новую лазурь, Дохнуть однажды ветром воли И грохотом весенних бурь. Шли дни, ряды десятилетий. Я наблюдал, как падал плен. И вот предстали в рдяном свете, Горя, Цусима и Мукден. Год Пятый прошумел, далекой Свободе открывая даль. И после гроз войны жестокой Был Октябрем сменен февраль. Мне видеть не дано, быть может, Конец, чуть блещущий вдали, Но счастлив я, что был мной прожит Торжественнейший день земли. Март 1920 * * * Пусть вечно милы посевы, скаты, Кудрявость рощи, кресты церквей, Что в яркой сини живут, сверкая, - И все ж, деревня, прощай, родная! Обречена ты, обречена ты Железным ходом судьбы своей. Весь этот мирный, весь этот старый, Немного грубый, тупой уклад Померкнуть должен, как в полдень брачный Рассветных тучек узор прозрачный, Уже, как громы, гудят удары, Тараны рока твой храм дробят. Так что ж! В грядущем прекрасней будет Земли воскресшей живой убор. Придут иные, те, кто могучи, Кто плыть по воле заставят тучи, Кто чрево пашни рождать принудят, Кто дланью сдавят морской простор. Я вижу - фермы под вязыо кленов; Извивы свежих цветных садов; Разлив потоков в гранитах ярок, Под легкой стаей моторных барок, Лес, возращенный на мудрых склонах, Листвы гигантской сгущает кров. Победно весел в блистаньи светов, Не затененных ненужной мглой, Труд всенародный, труд хороводный, Работный праздник души свободной, Меж гордых статуй, под песнь поэтов, Подобный пляске рука, с рукой. Ступив на поле, шагнув чрез пропасть, Послушны чутко людским умам, В размерном гуле стучат машины, Взрывая глыбы под взмах единый, И, словно призрак, кидают лопасть С земли покорной ввысь, к облакам. 22 июля 1920 * * * Не довольно ль вы прошлое нежили, К былому льнули, как дети? Не прекрасней ль мир нынешний, нежели Мертвый хлам изжитых столетий? Иль незримо не скрещены радио, Чтоб кричать о вселенской правде, Над дворцами, что строил Палладио, Над твоими стенами, Клавдий! Не жужжат монопланы пропеллером, Не гремят крылом цеппелины. Над старым Ауэрбах-келлером, Где пел дьявол под звон мандолины? На дорогах, изогнутых змеями, Авто не хохочут ли пьяно Над застывшими в зное Помпеями, Над черным сном Геркулана? А там на просторе, гляньте-ка, Вспенены китами ль пучины? Под флотами стонет Атлантика, Взрезают глубь субмарины! БУДУЩЕЕ Будущее! Интереснейший из романов! Книга, что мне не дано прочитать! Край, прикрытый прослойкой туманов! Храм, чья постройка едва начата! * * * Развертывается скатерть, как в рассказе о Савле, Десятилетия и страны последних эпох; Что ни год, он сраженьем промечен, прославлен, Что ни дюйм, след оставил солдатский сапог. Война на Филиппинах; война в Трансваале; Русско-японская драма; гром на сцене Балкан; Наконец, в грозном хоре, - был трагичней едва ли, Всеевропейский, всемирный кровавый канкан! Но всхлип народов напрасен: "поторговать бы мирно!" Вот Деникин, вот Врангель, вот Колчак, вот поляк; Вот и треск турецких пулеметов под Смирной, А за турком, таясь, снял француз шапокляк. Жизнь, косясь в лихорадке, множит подсчеты Броненосцев, бипланов, мортир, субмарин. Человечество - Фауст! иль в музеях еще ты Не развесил вдосталь батальных картин? Так было, так есть. неужели так будет? "Марш!" и "пли!" - как молитва! Первенствуй, капитал! Навсегда ль гулы армий - музыка будней? Красный сок не довольно ль поля пропитал? Пацифисты лепечут, в сюртуках и во фраках; Их умильные речи - с клюквой сладкий сироп. Но за рынками гонка - покрепче арака, Хмельны взоры Америк, пьяны лапы Европ! DOLCE FAR NIENTE [Сладкое безделье (итал.)] Под столетним кедром тени. Tertia Vigilia, 1900 г. И после долгих, сложных, трудных Лет, - блеск полуденных долин, Свод сосен, сизо-изумрудных, В чернь кипарисов, в желчь маслин; И дали моря, зыбь цветная, Всех синих красок полукруг, Где томно тонет сонь дневная, Зовя уснуть - не вслух, не вдруг. Расплавлен полдень; гор аркады, Приблизясь, шлют ручьи огня. Но здесь трещат, как встарь, цикады, И древний кедр признал меня. Щекой припасть к коре шершавой, Вобрать в глаза дрожанья вод. Чу! скрипнул ключ, издавна ржавый, Дверь вскрыта в сон былой, - и вот, Пока там, в море, льются ленты, Пока здесь, в уши, бьет прибой, Пью снова dolce far niente Я, в юность возвращен судьбой. Алупка 8 июля 1924 ПРИМЕЧАНИЯ Тексты произведений Брюсова печатаются по Собранию сочинении в семи томах, т. 1 - 3. М., "Художественная литература", 1973, а также по тому 85 "Литературного наследства" - "Валерий Брюсов". М., "Наука", 1976. JUVENILIA (ЮНОШЕСКОЕ) Под заглавием "Juvenilia" Брюсов подготовил в 1896 году сборник своих юношеских стихотворений, но издание не осуществилось. Впоследствии под тем же названием сборник вошел в т. 1 Полного собрания сочинений и переводов Брюсова (СПб., "Сирин", 1913). Часть юношеских стихотворений впервые была напечатана в трех выпусках сборника "Русские символисты" (М., 1894 - 1895). Творчество (с. 21). В беседе с корреспондентом газеты "Новости" Брюсов сказал: "В стихотворении, о котором идет речь, моей задачей было изобразить процесс творчества. Кто из художников не знает, что в эти моменты в душе его роятся самые фантастические картины". Латания - пальма с широкими листьями, распространенное комнатное растение. CHEFS D'OEUVRE (ШЕДЕВРЫ) Сборник вышел в 1895 г. (2-е издание - в 1896 г.). На журчащей Годавери (с. 22). "Годавери - река в Индии. Индусские женщины гадают о любви, пуская по течению рек листья банана с положенными на них цветами. Если лист опрокинется, это предвещает несчастье" (прим. Брюсова). Кама - в индийской мифологии бог любви. Кали - кровожадная богиня смерти. Баядера - участвующая в религиозных церемониях индийская танцовщица. На острове Пасхи (с. 23). Остров Пасхи - "остров, названный так в 1722 г. Яковом Роггевейном, лежит в восточной части Полинезии. На нем встречаются гигантские статуи (вернее, бюсты), высеченные из целого камня" (прим. Брюсова). ME EUM ESSE (ЭТО - Я) Сборник вышел в конце 1896 г. (на титульном листе - 1897 г.). Мучительный дар (с. 28). Эвмениды - в греческой мифологии богини мщения. Ламии - женщины-вампиры. По поводу Chefs d 'oeu vre (с. 28). Менады - вакханки (жрицы бога Вакха, или Диониса). "Четкие линии гор. " (с. 29). Впоследствии Брюсов писал в своих воспоминаниях об этом времени: "Мне все еще не хотелось "уступить" обаянию природы, и я упорно заставлял себя видеть в ней несовершенство". TERTIA VIGILIA (ТРЕТЬЯ СТРАЖА) Сборник вышел в издательстве "Скорпион" в 1900 году. Впоследствии Брюсов вспоминал в автобиографии: "С "Tertia Vigilia" началось мое "признание" как поэта. Впервые в рецензиях на эту книгу ко мне отнеслись как к поэту, а не как к "раритету", и впервые в печати я прочел о себе похвалы". Возвращение (с. 36). Брашно (церк.-слав.) - яство, кушанье. Я (с. 37). "Геката - лунная богиня в греческой мифологии; Астарта - в финикийской. В то же время Геката - богиня волшебства" (прим. Брюсова). Ликей и Академия - школы в Афинах, где философы вели занятия со своими учениками (обычно на свежем воздухе, в саду). "Ребенком я, не зная с т р а х у. " (с. 37). Третья стража - в древнем Риме ночная стража в предрассветные часы. Ассаргадон (с. 38). Сидон - город в Финикии, разрушенный ассирийским царем Ассаргадоном. Элам - древнее Государство, расположенное к юго-востоку от Ассирии. Халдейский пастух (с. 38). Халдеи - древний народ, обитавший близ устьев Тигра и Евфрата. Халдеи считались звездочетами, основоположниками астрономии. Психея (с. 39). Психея - девушка, которую полюбил бог любви Эрот. Арес - бог войны. Царица - здесь: Гера, супруга Зевса. Киприда - Афродита, богиня любви, преследовавшая Психею. Александр Великий (с. 39). В основе стихотворения - история бунта, вспыхнувшего в войсках Александра Македонского. Возле древних Гавгамел им была разгромлена персидская армия во главе с царем Дарием III. Фаланга - боевой строй греческой пехоты, усовершенствованный отцом Александра Филиппом II Македонским. Сарды, Сузы, Вавилон - города Персидской империи, завоеванной Александром, который стал властителем ее 17 сатрапий (провинций). Ам-мон - египетское божество, сыном которого был объявлен Александр после завоевания Египта, состоявшего из двух царств - двух корон. Роксана - жена Александра, дочь одного из покоренных им князей. Клеопатра (с. 41). Лагиды (или Птолемеи) - династия правителей Египта. Царица Клеопатра была последней представительницей этой династии. Старый викинг (с. 41). Викинги - древнескандинавские воины-мореходы, совершавшие в VIII - XI веках завоевательные и разбойничьи походы во многие европейские страны. Винландия - так викинги называли восточный берег Северной Америки, открытой ими еще до Колумба. Скрелингов остров - так называли они одну из местностей Северной Америки, Данте (с. 42). Гвельфы и гибеллины - политические группировки в Италии времен Данте: гвельфы - сторонники римского папы; гибеллины - партия императора. Разоренный Киев (с. 44). В стихотворении говорится о разорении Киева татаро-монголами в 1240 году. О последнем рязанском князе Иване Ивановиче (с. 44). Русский князь Иван Иванович, заподозренный в сношениях с крымскими татарами, в 1520 году был вызван в Москву и там заключен в тюрьму. Так прекратилось существование Рязанского княжества. Святославичи или Оль-говичи - старшая ветвь потомков Ярослава Мудрого - - враждовали с Мономаховичами - младшей ветвью этого рода. Свел - древнерусское название Швеции. Наполеон (с. 45). Со дна встающая скала - остров св. Елены, куда был сослан Наполеон. К. Д. Бальмонту (с. 48). Бальмонт Константин Дмитриевич - поэт, один из зачинателей русского символизма. Знакомство с Бальмонтом оказало на Брюсова, по его словам, "огромное влияние": "через Бальмонта мне открылась тайна музыки стиха". Однако впоследствии Брюсов стал относиться к Бальмонту и его творчеству очень критически. Краски (с. 53). Брюсов писал в автобиографической повести: "Воспитание заложило во мне прочные основы материализма". Огюст Конт - французский буржуазный философ и социолог, родоначальник позитивизма - философского направления, претендовавшего на строгую научность, но ограничивавшего задачи исследователя внешним описанием результатов непосредственного наблюдения. Сказание о разбойнике (с. 55). М. Горький писал в 1900 году об этом стихотворении: ". оно очень значительно как по содержанию, так и исполнению. В нем прекрасно выдержан народный склад речи и наивность творчества, оно вполне заслуживает быть отмеченным как вещь оригинальная и даже крупная". Пролог - в древней Руси сборник житий святых, назидательных повестей, поучений, расположенных по дням календаря. Замкнутые (с. 56). Синай - гора, на которую, по библейскому преданию, сошел бог и передал там Моисею свои заповеди. Тоуэр (Тауэр) - заМок в Лондоне, служивший в средние века политической тюрьмой. URBI ET ORBI (ГРАДУ И МИРУ) Сборник вышел в издательстве "Скорпион" в 1903 году. Название сборника - слова, произносимые во время богослужения римским папой и обозначающие, что его благословение относится ко всему миру. Нить Ариадны (с. 69). Ариадна - дочь критского царя, научившая афинского героя Тезея, как выйти из огромного дворца лабиринта, с его запутанными переходами, при помощи клубка ниток, разматываемого по пути. Блудный сын (с. 70). Как отрок некий. - Имеется в виду евангельская притча о блудном сыне. Тирские гетеры и сонм сидонских мудрецов. - Тир и Сидон - города в древней Финикии. В ответ (с. 72). Перцов Петр Петрович - критик, близкий к символистам. Помпеянка (с. 75). Мим - актер в древней Греции и Риме. Нубийский раб - из Нубии, древней страны в Африке (к югу от Египта). Мизиец - житель Мизии, римской про-винции в Малой Азии. Habet ilia in alvo (с. 78). Ребекка, Лия - библей-. ские образы матерей. Париж (с. 80). Пеан (греч.) - гимн, прославление. Собор, давно прославленный торжественным поэтом, - собор Парижской богоматери, описанный в одноименном романе Виктора Гюго. Кругообразный храм - собор Дома инвалидов, где находится гробница Наполеона. Мальстрем - водоворот. Феникс - мифологическая птица, сжигающая себя и возрождающаяся из пепла. В Дамаск (с. 84). Тропарь - церковное песнопение. Путь в Дамаск. - По евангельскому преданию, Савл, преследовавший христиан, на пути в город Дамаск услышал голос Иисуса; придя в Дамаск, он стал проповедником христианства - апостолом Павлом. Терцины к спискам книг (с. 85). Терцины - строфы, состоящие из трехстиший, в которых первый стих риф-муется с третьим, а второй с первым и третьим следующего трехстишия. Венеция (с 91). Святой Лев - лев св. Марка, памятник в Венеции (евангелист Марк считался покровителем города). Дож - название правителя Венецианской республики. Младшим (с. 92). Младшие - символисты второго поколения, отличавшиеся мистическими устремлениями (Андрей Белый, Александр Блок, Сергей Соловьев). 3. Н. Гиппиус (с. 92). Гиппиус Зинаида Николаевна - жена Д. С. Мережковского, поэтесса, беллетрист, литературный критик, представительница наиболее реакционного крыла символистско-декадентской литературы; после Октябрьской революции - белоэмигрантка, ярый враг советского строя. Брюсов ценил поэзию Гиппиус, но не разделял ее общественных и философских воззрений. STEPHANOS (ВЕНОК) Сборник вышел в издательстве "Скорпион" в самом конце 1905 года, в "самый разгар декабрьского восстания в Москве". "Венок" был моим первым сравнительно крупным успехом", - отмечал Брюсов в автобиографии. Вячеславу Иванову (с. 93). Иванов Вячеслав Иванович - поэт и теоретик символизма. Брюсова привлекали художественные искания Иванова, но его мистицизм, стремление подчинить искусство религии были для Брюсова неприемлемы, что привело в дальнейшем к расхождению между ними. Архипелаг. - Имеется в виду греческий архипелаг, острова которого были одним из центров древнегреческой культуры. Скамандр - река, протекавшая у стен Трои. Дерзкий вскормленник Перикла - Алкивиад, греческий полководец и государственный деятель, воспитывавшийся в доме знаменитого афинского государственного деятеля Перикла. В столице жизни новой - в Париже. Тирсофор - несущий тирс - жезл бога Диониса на празднествах в его честь. Имеется в виду увлечение Иванова эллинским культом Диониса. Эолийский звон. - Эолийцы - одно из основных древнегреческих племен. Здесь речь идет об использовании Ивановым в своей лирике античных размеров, созданных древнегреческими поэтами-эолий-цамн Алкеем и Сапфо. Медея (с. 95). "Волшебница Медея, дочь колхидского царя Ээта, помогла .Язону овладеть золотым руном. Язон увез Медею с собою в Коринф. Позднее, однако, Язон задумал жениться на Креузе, дочери царя Креопа. Медея умертвила Креу-зу, послав ей в подарок отравленную одежду, убила своих детей, рожденных от Язона, и бежала из Коринфа На колеснице, запряженной крылатыми драконами" (прим. Брюсова). Стола - одежда замужних женщин в древнем Риме, символ законного брака. Т е з е й Ариадне (с. 97). Тезей и Ариадна - см. прим. к стихотворению "Нить Ариадны" (с. 263). "Уезжая с Крита, Тезей взял Ариадну с собой, но бросил ее на острове Наксосе, где встретил ее бог Дионис. Тезей не переменил траурной оснастки корабля на белую, что было знаком успеха. Отец Те-зея, Эгей, видя приближающиеся черные паруса, бросился в море" (прим. Брюсова). Ахиллес у алтаря (с. 98). Ахиллес - легендарный греческий герой, прославленный Гомером, участник похода против Трои. "По одной версии сказаний, греки и трояне, в конце войны, думали заключить мир, сочетав браком Ахиллеса и Поликсену, дочь Приама . Но Ахиллес был убит стрелой, пущенной Парисом < братом Поликсе-ны>и направленной самим Аполлоном" (прим. Брюсова). Эреб - в греческой мифологии преисподняя, подземное царство. Антоний (с. 98). Антоний Марк - один из триумвиров, разделивших после смерти Цезаря управление Римской империей. Будучи властителем восточных провинций, вел войну против своего соперника Октавиана в союзе с египетской царицей Клеопатрой. В морской битве при Акциуме, когда Клеопатра со своими кораблями обратилась в бегство, Антоний последовал за ней, покинув на произвол судьбы свой флот и войско, которые были разбиты Октавианом. Вскоре покончил жизнь самоубийством. Орфей и аргонавты (с. 99). Орфей - легендарный поэт-певец, своей игрой на лире укрощавший зверей и сдвигавший с места горы. Аргонавты - греческие герои, участники похода на корабле "Арго" в Колхиду за золотым руном. "Язон был предводителем всего похода; Тифис кормщиком; Линкей славился зоркостью, Геракл - силой. Нелеп - отец Нестора, Менотий - отец Патрокла. Симплегады - вечно движущиеся скалы, которые раздавливали корабли, проходящие между ними" (прим. Брюсова). Из песен Мальдуна (с. 101). Мальдун - герой ирландских саг. Гребцы триремы (с. 102). Трирема - римское судно с тремя ярусами весел, гребцами на которых обычно были пленные - рабы. Фризская тина. - Имеется в виду юго-восточная часть Северного моря у Фризских островов. Пахин - древнее название мыса на юге Сицилии. Тритон - в греческой мифологии морское божество. К согражданам (с. 104). Мукден, Артур (Порт-Артур) - места военных действий во время русско-японской вонны. Азраил - по верованиям мусульман, ангел смерти, принимающий души умерших. Ликторы - в древнем Риме стража, сопровождавшая высших должностных лиц. Форум - площадь В древнем Риме, являвшаяся средоточием общественной жизни города. Вей (или Вейи) - этрусский город, долго сопротивлявшийся римлянам. Авентин - один из семи римских холмов, на который удалялись плебеи, восстававшие против патрициев. Исав - библейский персонаж, продавший свое право первородства младшему брату за чечевичную похлебку. Цусима (е. 104). У острова Цусима в Корейском проливе в 1905 году во время русско-японской войны потерпела поражение в морском бою русская 2-я Тихоокеанская эскадра под командованием адмирала Рожественского. Рима Третьего венец. - Согласно теориям политических идеологов Московского государства XV века, после падения первого Рима (Римской империи) и второго Рима (Византии) мировым царством - Третьим и последним Римом - становится Москва. Юлий Цезарь (с. 105). Милон и Клодий - римские трибуны, враждовавшие друг с другом. Помпеи - римский полководец и политический деятель, боровшийся с Юлием Цезарем и разбитый им в сражении при Фарсале. Парфяне - народы, жившие на территории Парфянского царства, рабовладельческого государства в западной части Азии. Парфяне вели борьбу с римской агрессией и разбили римские легионы Красса. Знакомая песнь (с. 106). Гармодий - афинский юноша, организовавший со своим другом Аристогитоном заговор против тиранов Гиппия и Гиппарха. Брут Марк Юшш - глава республиканского заговора против Юлия Цезаря, участвовавший в его убийстве. Марй - французское произношение фамилии Марата. Цепи (с. 107). В рукописи Брюсов сделал помету: "По поводу заключения мира с Японией и по другим поводам". Лик Медузы (с. 108). Медуза - в греческой мифологии женщина-чудовище со змеями вместо волос; все смотревшие на нее обращались в камень. Довольным (с. 109). Отклик на царский манифест 17 октября 1905 года о "даровании" конституции, восторженно встреченный либеральной буржуазией. Агора - главная площадь в древнегреческих городах, на которой происходили народные собрания. Грядущие гунны (с. ПО). Гунны - кочевой народ, вторгшийся в IV веке из Азии в пределы Европы. Грабительские походы гуннов сопровождались беспощадным разрушением культурных ценностей. Аттила - вождь гуннов в V веке. Фонарики (с. 111). Периклов век - V век до н. э. - время политического и культурного расцвета афинского государства. Революция. - Имеется в виду французская буржуазная революция 1789 года. Конь блед (с. 116). Эпиграф из Апокалипсиса ("Откровение Иоанна Богослова") - древнего памятника раннехристианской литературы, содержащего пророчества о конце мира. ВСЕ НАПЕВЫ Сборник вышел в издательстве "Скорпион" в 1909 году в виде 3-го тома Собрания стихов Брюсова "Пути и перепутья". Сам автор так оценивал (в письме к К. И. Чуковскому) стихи этого сборника: "В них меньше новизны, чем в других моих книгах, но больше искусства, совершенства". Поэту (с. 118). Как Данту подземное пламя. - В поэме Данте "Божественная комедия" рассказывается о странствии поэта по девяти кругам ада, пламя которого обожгло ему лицо. Век за веком (с. 119). Микула - Микула Селянинович, богатырь-землепашец в русских былинах. Встреча (с. 120). Мерида - озеро в средней части Египта. Ра - в египетской мифологии бог солнца. Озирис - в египетской мифологии бог воды и растительности, умирающий осенью и воскресающий весной, а также властитель загробного мира. Изида - его жена, богиня плодородия. Кимвал - древний ударный музыкальный инструмент. Холод (с. 121). Это стихотворение Брюсов включил в свой сборник "Опыты" (1918), как образец стихотворения с пятисложными рифмами. Хвала человеку (с. 124). Левиафан - огромное морское животное (в Библии). Дедал и Икар (с. 126). Дедал - по древнегреческим мифам, строитель критского лабиринта. Чтобы вырваться из плена у царя Миноса, он сделал для себя и для своего сына Икара крылья из перьев, скрепленных воском. Во время полета Икар слишком приблизился к солнцу, которое растопило воск его крыльев, и он погиб. Кумы - древний город на юге Италии. Эреб - сы. прим. к стихотворению "Ахиллес у алтаря" (с. 265). Эней (с. 127). В основе стихотворения - сюжет одной из песен поэмы Вергилия "Энеида". Корабли легендарного троянского героя Энея прибила к берегам Карфагена буря, поднятая богом моря Нептуном. Энея полюбила царица Карфагена Дидона. Но Юпитер через вестника богов Цилления (Меркурия) приказывает ему отправиться "к пределам Ита-ла" (в Италию) и основать там "новую Трою" (Рим). К Медному всаднику (с. 128). Евгений - герой поэмы Пушкина "Медный всадник". Покинутой рати ложились тела. - Имеется в виду разгром восстания декабристов в 1825 году. Опять в Венеции (с. 129). И над руиной Кампани-ле. - Речь идет о венецианской колокольне, рухнувшей в 1902 году (впоследствии была восстановлена). На форуме (с. 129). Форум - см. прим. к стихотворению "К согражданам" (с. 266). Базилики - в древнем Риме судебные и торговые здания, разделенные внутри продольными рядами колонн. Константин - римский император IV века. Траян - римский император (II век н. э.), при котором велось большое строительство дорог и общественных зданий. Служителю муз (с. 130). Сиракузы - город в Сицилии. Архимед - знаменитый математик и механик древней Греции. Во время осады Сиракуз римлянами прервал свои научные занятия и возглавил оборону родного города. Рамена - плечи. Урания - муза астрономии; здесь: олицетворение науки вообще. Флореаль 3 года (с. 131). Флореаль - по французскому республиканскому календарю один из весенних месяцев, флореаль 3 года - весна 1796 года, когда генерал Бонапарт начал свой победоносный итальянский поход. Наш демон (с. 132). . Наполеона через Неман. - Нашествие Наполеона на Россию началось с перехода реки Неман. На берег Сити в дни Батыя. - На реке Сити в 1238 году татаро-монголы под предводительством хана Батыя разбили русское войско. На берег Дона при Донском. - На берегах Дона в 1380 году произошла знаменитая Куликовская битва, когда русские войска во главе с князем Дмитрием Донским одержали решительную победу над татарскими полчищами хана Мамая. Дни Тильзита. - В 1807 году, между Россией и. Францией был заключен тяжелый для России Тильзитский мир. Ужас декабрьских дней - разгром Декабрьского восстания 1905 г. в Москве. Кому-то (с; 133). В сборнике избранных стихов Брю-сова "Кругозор" (М., 1922) озаглавлено "Первым авиаторам". Фарман - один из первых французских авиаконструкторов и летчиков. Братья Райт - первые американские авиаконструкторы и летчики. Начинающему (с. 134). Пиндар - древнегреческий поэт-лирик. Вергилий - римский поэт, автор "Энеиды". Полигимния - муза лирической поэзии. СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ "Дивный генуэзец! как нам стали понятны. " (с. 139). Дивный генуэзец - Христофор Колумб, родившийся в Генуе. Крокодилова река - река Лимпопо в Африке. К народу (с. 140). Vox populi - начало латинской пословицы "Vox populi - vox Dei" ("Глас народа - глас божий"). Арго - легендарный корабль, на котором греческие герои-аргонавты плыли в Колхиду за золотым руном. Псалтырь - книга религиозных песнопений. Столпник - отшельник, молившийся на небольшом столпе или затворившийся в маленькой башенной келье. ЗЕРКАЛО ТЕНЕЙ Сборник вышел в издательстве "Скорпион" в 1912 году. "Идут года. " (с. 145). Ты счастье Цезаря везешь! - слова, по преданию, сказанные Юлием Цезарем во время бури испуганному кормчему небольшого судна, на котором они переправлялись через море. Родной язык (с. 151). Как Израиль с божеством. - Имеется в виду библейская легенда о борьбе Иакова с богом, который не смог его одолеть. Иаков получил имя Израиль, что значит по-древнееврейски "борец с богом". Смерть Александра (с. 153). Саламандры - в древних поверьях духи стихии огня. Стикс - в греческой мифологии река в царстве мертвых, через которую Харон перевозит души умерших. Радамант, Эак и Минос - судьи в подземном царстве. Саламин - остров, близ которого произошла морская битва между персами и греками. Милет - древнегреческий город в Малой Азии, захваченный и разоренный персами. Фивы - древнегреческий город, разрушенный Александром после подавления антимакедонского восстания. Залетейский - за Летой, рекой забвения в царстве мертвых. Мелеагр, Селевк, Пердокка, Антигон, Антипатр, Лтоломей - полководцы Александра, так называемые диадохи (т. е. преемники его), разделившие после его смерти созданную им империю. СЕМЬ ЦВЕТОВ РАДУГИ Сборник вышел в издательстве К. Ф. Некрасова в 1916 году. В предисловии к книге Брюсов так раскрывал ее название: ". все семь цветов радуги одинаково прекрасны, прекрасны и все земные переживания, не только счастие, но и печаль, не только восторг, но и боль. Останемся и пребудем верными любовниками Земли, ее красоты, ее неисчерпаемой жизненности, всего, что нам может дать земная жизнь, - в любви, в познании, в мечте". Иматра (с. 164). Иматра - водопад на реке Вуокса в Финляндии. На лыжах (с. 164). Это стихотворение Брюсов включил в свой сборник "Опыты" как пример "сплошных и внутренних постоянных рифм". Последняя война (с. 165). Ньюпор - система аэроплана. Валтасаров пир. - В библейской легенде рассказывается, что во время пира во дворце последнего вавилонского царя Валтасара таинственная рука начертала на стене письмена, предвещающие гибель ему и его царству: в ту же ночь он был убит, а царством его овладели мидяне и персы. Старый вопрос (с. 165). Санскрит - литературный язык древних индусов, древнейший из семьи индоевропейских языков, к которой принадлежит и русский язык. Двух сфинксов на отмели Невской. - Имеются в виду древнеегипетские сфинксы, привезенные в XIX веке и установленные на набережной Невы. Круги на воде (с. 167). Марна - река во Франции, где в 1914 году произошло большое сражение между германскими и англо-французскими войсками. Пе-че-ли - печелийский залив Желтого моря; здесь в 1914 году японцы захватили германскую крепость Киао-Чао и немцы затопили свой флот, чтобы он не попал в руки неприятеля. Баллада воспоминаний (с. 170). Я славил жгучий полдень Явы. - Речь идет о стихотворении 1894 года "Предчувствие", открывавшем сборник "Chefs d'oeuvre (см. с. 22). Гарибальди (с. 171). Ладзароне - неаполитанский нищий, босяк. Капрера - маленький остров близ Сардинии, где провел последние годы жизни народный герой Италии Джу-зеппе Гарибальди. Певцу "Слова" (с. 171). Наташа, Лиза, Татьяна - классические образы русских женщин в произведениях Толстого, Тургенева, Пушкина. Три кумира (с. 172). Три кумира - памятники в Петербурге: Петру I, Николаю I и Александру III. ДЕВЯТАЯ КАМЕНА Сборник "Девятая Камена" (камены - музы), подготовленный Брюсовым к печати в 1917 году, не был издан. Отдельные стихотворения из него печатались в периодике и в дру-гих сборниках. Впервые сборник в полном виде вошел во 2-й том семитомного Собрания сочинений (М., 1973). О себе самом (с. 174). Мусагет - Аполлон, предводитель муз. Орел двуглавый (с. 178). Но с диким кобчиком. вступил он в бой - намек на русско-японскую войну. Сперанский Михаил Михайлович - видный государственный деятель при Александре I и Николае I. Распутин Григорий - авантюрист, имевший большое влияние на Николая II и его жену. К армянам (с. 181). Кир - основатель древнеперсид-ского царства, завоевавший много государств, в том числе и Армению. При Каррах армяно-парфянское войско нанесло жестокое поражение римским легионам Красса и захватило их знамена (римские значки). Юстиниан - византийский император; армянские войска сражались на его стороне в его войнах с персами. Чингис-хан, Ленгтимур - монгольские завоеватели. При мрачном торжестве Луны - под гнетом турецкого владычества. Шираз - город в Иране, старинный центр персидского искусства. Край Наирский - Наири - древнее название Армении. Агурамазда (Ормузд) - высшее божество в древнеперсидской религии, олицетворение доброго творческого начала. Тигран II - царь Армении, при котором страна достигла большой политической мощи и подъема культуры. К Армении (с. 182). В сретенье денницы - навстречу утренней заре. Цевница - свирель. Тайна деда (с. 183). Пан - в греческой мифологии бог стад, покровитель пастухов; изображался в виде играющего на свирели человека с козлиными ногами, рогами и бородой. Дриады - нимфы, обитавшие в лесах и рощах. Последние поэты (с. 184). Голгофа - место, где, по евангельской легенде, был распят Христос; здесь: символ страданий. Оцет - уксус. Тиртей - древнегреческий поэт, вдохновлявший спартанцев на военные подвиги. Пиндар - см. прим. к стихотворению "Начинающему" (с. 269). В цыганском таборе (с. 186). Мариула - имя цыганки, о которой рассказывается в поэме Пушкина "Цыганы". Сказ про Овидия. - О римском поэте Овидии, сосланном по приказу императора Августа в придунайские земли, рассказывает у Пушкина старый цыган. ПОСЛЕДНИЕ МЕЧТЫ Сборник (с подзаголовком "Лирика 1917 - 1919 года") вышел в издательстве "Творчество" в 1920 году. Брюсов указывал в предисловии, что "в этой книге собраны только лирические стихотворения" и что "стихи по вопросам общественным, отзывы на современность, печатавшиеся автором за эти годы в разных газетах и журналах", в книгу не вошли. Пророчества весны (с. 190). Как Самсон из львиной челюсти. - По библейской легенде, Самсон, встретив на своем пути льва, разорвал его пасть руками; через несколько дней Самсон нашел в трупе льва рой пчел и мед. Ученик Орфея (с. 190). Орфей, сын бога. - Легендарный певец Орфей считался сыном речного бога Эагра и музы Каллиопы. Я с песней в адову обитель, как он, сошел бы. - Орфей спускался в подземное царство за своей умершей женой Эвридикой; позже был растерзан менадами (вакханками) . Тирс - жезл, обвитый плющом и виноградными листьями. Зов автомобиля (с. 192). Кентавр - мифическое существо у древних греков, получеловек-полулошадь. Библия (с. 194). Отец и сын. - Речь идет об Аврааме, которому бог повелел принести в жертву сына Исаака. Как братьев обнимал Иосиф. - По библейскому преданию, Иосиф был продан старшими братьями в Египет. Впоследствии Иосиф, ставший советником фараона, простил своих братьев. Мировой кинематограф (с. 196). Сын Солнца - титул египетских фараонов. Карл Великий - франкский король, создавший огромную империю в Европе. Максиму Горькому в июле 1917 года (с. 197). Написано по поводу травли, поднятой буржуазной печатью против Горького летом -1917 года. В ответном письме Горький писал Брюсову: "Давно и пристально слежу я за Вашей подвижнической жизнью, за Вашей культурной работой, и я всегда говорю о Вас: это самый культурный писатель на Руси! Лучшей похвалы - не знаю: эта - искренна". СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ В ответ тому, кто предложил мне "Выбор" (с. 199). Одно избрал я божество - Аполлона, покровителя искусств, поразившего стрелой чудовищного змея Пифона. При электричестве (с. 200). В первой строфе стихотворения приводятся названия кораблей и имена героев, изображенных в романах Жюля Верна. "Титаник" - большой трансатлантический пароход, погибший в 1913 году. Марко-ни - итальянский инженер, один из изобретателей радиотелеграфа. "Когда я юношей. " (с. 200). Обращено к бельгийскому поэту Верхарну. "Властительные ритмы" - название одного из поэтических сборников Верхарна. "Я в море не искал таинственных Утопий. " (с. 201). Стихотворение не закончено, ряд стихов не дописан. Олай - церковь св. Олая в Ревеле (ныне Таллин). Эдды край - Швеция ("Эдда" - скандинавский эпос). Мэ-лар - озеро в Швеции. Гальс Франс - голландский художник. Суровый Стефан - собор св. Стефана в Вене. "Сепа" - "Тайная вечеря" Леонардо да Винчи. Нюнесгейм - город в Швеции близ Стокгольма. Кемпер - старинный город в Бретани. Каркасон - город на юге Франции. Лидо - побережье близ Венеции. Город Шумных Вод - легендарная столица Атлантиды. Эллису (с. 204). Эллис (Л. Л. Кобылинский) - литератор, один из сотрудников символистского журнала "Весы". Всхождение (с. 205). Изида - одна из богинь в древнем Египте. Больше никогда (с. 206). Певец Jnferno - Данте ("Ад" - первая часть "Божественной комедии"). Беатриче - образ воспетой в поэзии Данте женщины, любовь к которой он пронес через всю свою жизнь. "Я устал от светов электрических. " (с. 207). Менестрель - в средние века странствующий поэт-музыкант. Цицеро - разновидность типографского шрифта. Августов - город в Польше, в районе которого в первую мировую войну происходили ожесточенные бои между русскими и германскими войсками. Польша есть! (с. 207). Эдуард Слонский - польский поэт, написавший два сонета, обращенных к Брюсову. Завет Святослава (с. 208). Мертвые сраму не имут! - с этими словами, по свидетельству летописца, обратился к своим воинам перед битвой великий князь Киевский Святослав Игоревич. К стальным птицам (с. 209). "Автор вспоминает свои стихи по поводу первых полетов Райта, в Париже . Как известно, аэроплан Райта поднимался только после разбега по рельсу. Леонардо, то есть Леонардо да Винчи, один из первых разрабатывал теорию воздухоплавания. "Альбатросы" и "голуби" ("таубе") - типы германских аэропланов" (прим. Брюсова). "В моей душе, как в глубях океан а. " (с. 210). Ассур (Ассурбанипал) - ассирийский царь. Согдиа-на - древняя область в Средней Азии. Халдеи - см. прим. к стихотворению "Халдейский пастух" (с. 261). Гиксы - кочевые племена, завоевавшие Древний Египет, Фивы - столица Древнего Египта. Даки - фракийские племена, населявшие территорию современной Румынии; во II в. были разбиты войсками римского императора Траяна. Мара - см. прим. к стихотворению "Знакомая песнь" (с. 266). "Я - междумиро к. " (с. 211). Пэр - титул высшего дворянства. Тот, в жилах чьих мужичья кровь, - сам Брюсов (см. прим. к стихотворению "Не память. " (с. 278). В ТАКИЕ ДНИ Сборник вышел в Государственном издательстве в 1921 году. Парки в Москве (с. 217). Парки - в римской мифологии богини судьбы, изображавшиеся в виде трех старух, прядущих нить человеческой жизни. Иван Калита - московский князь, названный первым собирателем Русской земли. Товарищам интеллигентам (с. 218). Инвектива - гневное выступление против кого-нибудь. Леру Пьер - французский социалист-утопист. Мятеж (с. 220). Эмиль Верхарн - бельгийский поэт. Брюсов был первым переводчиком его стихов и поэм на русский язык. Романтикам (с. 223). Цветок голубой - символ романтической мечты, романтического недостижимого идеала. Лоэнгрин - один из рыцарей общества св. Грааля, отправившийся в Индию на волшебном лебеде, герой средневековых немецких поэм и одноименной оперы Вагнера. А. В. Луначарскому (с. 224). Кумир Бельведер-ский - статуя Аполлона Бельведерского, олицетворяющая здесь классическое искусство. В первый раз (с. 224). Мальстрём - см. прим. к стихотворению "Париж" (с. 263). Будь мрамором (с. 225). Меж "юношей безумных" - цитата из стихотворения Пушкина "Брожу ли я вдоль улиц шумных. ". Пирр - в древности царь Эпира (на северо-западе Греции). МИГ Сборник вышел в издательстве 3. И. Гржебина в 1922 году. Смотреть в былое (с. 227). Джинны - в арабской мифологии духи. Туареги - кочевое племя, населяющее оазисы Сахары. Груз (с. 227). Федра - жена легендарного царя Афин Тезея, героиня трагедий Эврипида и Расина. Эсфирь - жена персидского царя Артаксеркса. Семи холмов покорный мир ла-тины - Рим, расположенный на семи холмах. "Страшный суд" Орканий. - Орканья - итальянский художник, автор фрески "Страшный суд". Грядущий гимн (с. 228). Илион - Троя. Октябрь 1917 года (с. 229). Иды - день полнолуния в римском календаре; Иды марта 44 года до н. э. - день, когда был убит Юлий Цезарь. Последний римский вольнодумец - Брут. Двадцатое июня 1789 года - день, когда в Париже депутаты третьего сословия собрались в манеже и поклялись не расходиться, пока не добьются конституции. Десятый день августа 1792 года - день народного восстания в Париже и свержения монархии. Скорбный день - брюмер - 18 брюмера (9 ноября) 1799 года, когда Наполеон совершил государственный переворот и был провозглашен пожизненным консулом. Франция явила два пыланья февральской и июльской новизны. - Июльская революция 1830 года и февральская - 1848 года. Советская Москва (с. 230). Фермопилы - ущелье, где в 480 году до н. э. произошла битва между многотысячным войском персов и отрядом спартанцев в 300 человек. Зеркала Архимеда, - По преданию, знаменитый греческий математик и физик Архимед с помощью зеркал поджигал в море неприятельские корабли. Ариэль - веселый дух воздуха. Ко-манчи - племя индейцев в Северной Америке. ДАЛИ Сборник вышел в Государственном издательстве в 1922 г. Красное знамя (с. 231). "Мойры - богини судьбы. Дике - богиня справедливости. По слову поэта - намек на стихи Тютчева "Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые. " (прим. Брюсова). Принцип относительности (с. 232). "Оси сдвинуты - намек на утверждение А. Эйнштейна, что "такое воззрение (принцип относительности) несовместимо с теорией Ньютона" (прим. Брюсова). Молодость мира (с. 232). Лемуры - см. прим. к стихотворению "Магистраль" (с. 277). Рапалло - город в Италии, где в 1922 году был заключен договор между РСФСР и Германией, устанавливавший нормальные дипломатические отношения между обоими государствами. Риккертианство - идеалистическое философское направление. Санта-Маргарита - местечко близ г. Рапалло, в котором в 1922 году происходила Генуэзская конференция. Над картой Европы 1922 г. (с. 233). "Столбы Мелькарта, позже Геркулеса - Гибралтарский пролив. Колхида - Кавказ. Край Перикла - Аттика. Край Лисандра - Спарта. Царства Мидий - Персия. Газдрубал - полководец карфагенян в их последней борьбе с Римом. На Оссу Пелион. - намек на сказание о борьбе гигантов с Зевсом. Крон - Хронос " (прим. Брюсова). Загадка Сфинкса (с. 234). "Плюшар - издатель "Энциклопедического лексикона". Скотт - один из исследователей, достигших Южного полюса. Пири - исследователь, достигший Северного полюса. Спиралей пляску. - Ввиду поступательного движения солнца истинные пути планет в пространстве должны представлять собою никак не эллипсы, но кривые, приближающиеся к спирали, определить природу которых еще невозможно при современном состоянии математики" (прим. Брюсова). Эдип - по древнегреческой легенде, сын фиванского царя, разгадавший загадку злого чудовища Сфинкса и тем самым спасший от гибели Фивы. Новый синтаксис (с. 234). Эдита - согласно легенде, возлюбленная короля англосаксов Гарольда, которая искала его тело на Гастингском поле, где он погиб в битве с норманнами. "Хеми - Египет. Шлак в Иоахимстале - содержит в себе урановую руду (радий). Сын Креза был нем до отрочества и заговорил под влиянием испуга, когда, при взятии Сард, смерть грозила его отцу" (прим. Брюсова). Метценжер и Матисс - французские художники-модернисты. Супрематисты - представители формалистического беспредметного направления в живописи 1910 - 1920-х годов. Стихи о голоде (с. 235). Имеется в виду голод 1922 г., охвативший 35 губерний. ".Халдеи - первые определили видимые пути планет между звездами, из "эллинов" мерил "просторы неба" еще Анаксимандр, точнее Архимед и др. Танганайка - озеро в Африке. Пи - термин элементарной математики" (прим. Брюсова). Оркан - название тропического циклона. Апатура - разновидность бабочки. Чимборазо - одна из вершин южноамериканских Анд. МЕА (СПЕШИ) Сборник вышел в Государственном издательстве в 1924 г. (в день похорон Брюсова). Магистраль (с. 238). "Лемуры, атланты - полумифические расы, создатели первых культур на земле" (прим. Брюсова). Семирамида - легендарная царица Ассирии. Пуанкаре Раймон - французский президент. У Кремля (с. 240). Это стихотворение Брюсов прочел на своем юбилейном вечере в Большом театре. 17 декабря 1923 года. "Шпре - в Берлине, Понтийские болота - под Римом, Темза - в Лондоне, Гоанго - в Китае" (прим. Брюсова). Непал - государство в Азии (в Гималаях). Месопотамия - географическая область в передней Азии, между реками Тигр и Евфрат. ЗСФСР (с. 241). ЗСФСР (Закавказская Социалистическая Федеративная Советская Республик